Эвиан была в темном, и Арни невольно подумал, что ей подошло бы красное платье с юбкой, напоминавшей чашечку гигантского цветка, вздувавшейся колоколом, когда она закружится в танце. Однако едва ли этой молодой женщине хотелось веселиться и танцевать.
Хозяин дома представил ее как свою жену, а гостя — как нового соседа. Привстав, Арни поздоровался с ней, но Эвиан не ответила: приглашенный в дом Джозефом Иверсом, он находился по другую сторону границы.
Арни сразу заметил, что девушки не просто не ладят между собой, они ненавидят друг друга. Обе многое отдали бы за то, чтобы не сидеть за одним столом. Это проявлялось и в разом возникшем напряжении, и в том, что они подчеркнуто не глядели друг на друга. Арни поразился, как им с Кларенсом вообще пришло в голову принять их за сестер!
Казалось, Джозеф Иверс ничего не замечает. Открыв бутылку вина, он разлил его по бокалам: девушкам — по чуть-чуть, себе и гостю — побольше. Надин пригубила вино, а Эвиан даже не дотронулась до бокала.
Арни сосредоточился на похлебке, стараясь есть аккуратно и неспешно. В его тарелке было вдоволь и говядины, и жира, и лука, и картошки, и перца.
Иверс говорил об обычных, совершенно неинтересных большинству людей вещах. О том, что каждый ярд земли должен приносить пользу, о том, как часто надо скашивать траву на лугах и овец какой породы лучше заводить в этой местности. Такие разговоры были знакомы и понятны Арни, они успокаивали его и, можно сказать, отчасти уравнивали с Иверсом, потому что он мог не только поддакивать, а иной раз даже сказать что-то по делу.
Девушки продолжали молчать. Впрочем, в те времена не было принято, чтобы женщины болтали за столом. Разговоры были привилегией мужчин, потому Иверс вел себя так, будто рядом не было ни жены, ни дочери: ни разу не обратился ни к одной из них и даже не смотрел в их сторону. Арни поневоле вынужден был вести себя точно так же.
— Ты устроился к Уиллису до весны? — спросил Иверс, запросто обращаясь к гостю на «ты».
— Да, — ответил Арни и, подумав, признался: — Мне здесь очень нравится.
— Здешнюю жизнь нельзя назвать легкой.
— К этому я привык.
— Когда закончишь работать у Уиллиса, я могу взять тебя к себе, — заметил Иверс. — Мне нужны надежные люди.
Арни вежливо кивнул.
— Спасибо, сэр. Но я не один, у меня есть друг, и мы бы хотели работать вместе.
— Возьму и друга, если он чего-то стоит. Или у вас есть другие планы?
Арни решил сказать правду:
— Никаких планов, сэр.
Иверс откинулся на спинку стула.
— В размышлениях о грядущем дне не всегда есть польза. Что толку в бесполезном отчаянии или напрасных надеждах?
Арни казалось странным, что Иверс не упоминает о вчерашнем происшествии, собственно, и послужившем поводом для приглашения. Однако когда обед подошел к концу, хозяин сказал:
— Если желаете, мистер Янсон, можете выйти с Надин. Погуляйте по ранчо, поговорите. Только не заходите слишком далеко.
Последняя фраза прозвучала двусмысленно. Арни покраснел и что-то пробормотал, а Надин поднялась с места с неожиданной готовностью, и в ее взгляде промелькнуло непонятное торжество.
Если б Арни лучше знал женщин и вообще людей, он бы догадался, в чем дело. В жизни Эвиан не было места ни прогулкам с молодыми людьми, ни невинным ухаживаниям, ни робости первого чувства, ни наивным мечтам. Судьба лишила ее будущего, а Надин — пока нет.
Глава четвертая
Надин Иверс не помнила иной жизни, кроме жизни на ранчо. Она увидела Скалистые горы, ощутила веяние ветра и услышала шум листвы гораздо раньше, чем узнала, что на свете существуют время и смерть, потому все это и поныне казалось ей олицетворением вечности. Она любила леса Вайоминга, печальные и мрачные даже при солнечном свете, его необъятные пастбища и величественные вершины.
Пока Надин не вышла из детского возраста, она ощущала себя защищенной от любых бед. Если даже кругом было полно несправедливости и зла, мать ограждала ее от этого. По вечерам она рассказывала дочери сказки и учила ее молитвам, мастерила ей кукол и постоянно напоминала, что Надин должна делать все, как велит отец, потому что он не привык повторять что-либо дважды. Однако у девочки не было поводов для ослушания, к тому же она слишком редко видела Джозефа Иверса, да и тогда он не стремился разговаривать с ней, а всего лишь смотрел на нее с непонятной досадой.
Днем, пока Кортни Иверс хлопотала по дому, Надин могла находиться где угодно: на конюшне, на кухне, в хлеву — ей везде улыбались, трепали ее по волосам; работавшие у отца ковбои, случалось, поднимали ее на плечи и катали по двору или в шутку подсаживали на лошадь. Сама не заметив как, она научилась ездить верхом, доить коров и, не стесняясь, общаться с людьми.
Когда она стала старше, все изменилось. Надин узнала, что большой и важный мужской мир и тесный женский мирок очень разные вещи: с одной стороны, второй является частью первого, с другой — не должен с ним соприкасаться. На разговоры с ковбоями, как и на «неженские» занятия, был наложен строгий запрет. Одновременно Надин наконец почувствовала и поняла, что из себя представляет ее отец.
Джозеф Иверс воровал материнский смех, высасывал из ее тела молодость и вызывал у нее слезы, которые Кортни смахивала тайком, чтобы не увидела дочь. Когда отец появлялся на горизонте, Надин приходилось превращаться в куклу, в существо, всецело покорное его воле.
Лучше всего было не попадаться ему на глаза, но со смертью Кортни это стало невозможным, и тогда Надин осознала, что ранчо, прежде казавшееся ей обителью свободы, на самом деле — тюрьма. Что она никогда не сможет убежать от будущего, уготованного отцом.
Он определял время, когда она должна вставать, выходить к обеду, ложиться спать, и решал, чем ей заниматься днем. Наверное, так же жила ее мать, просто прежде Надин не догадывалась об этом. Кортни не смогла выполнить главной миссии — родить мужу наследника, и за это он обращался с ней, как с мебелью. Когда матери не стало, Надин не могла отделаться от мысли, что отец рад ее смерти.
Она сидела у постели умирающей, но его не было. Джозеф Иверс появился, лишь когда пришла пора отдать распоряжение о похоронах.
Кортни похоронили на семейном кладбище, рядом с четырьмя ее детьми, которые умерли, не дожив до года. Джозеф Иверс никогда сюда не приходил. Похоже, в его глазах память о покойных ничего не стоила.
Отец всегда оценивал людей и животных с точки зрения их пользы. В его взгляде в любой момент могла появиться холодная ярость, а в словах — рассчитанная, бьющая наотмашь издевка.
Надин навсегда запомнила день, когда Джозеф привел в дом Эвиан. Нет, он не вошел с ней под ручку, он втащил ее, тяжело дыша и бранясь, и по пути прикрикнул на застывшую в изумлении дочь.
Она никогда не видела, чтобы чей-то гнев вырывался наружу с такой безумной силой. Незнакомая девушка извивалась, Пиналась, царапалась и кусалась.
Надин не сомневалась в том, что отец совершает преступление. Она решила бы, что Джозеф Иверс сошел с ума и похитил чужую женщину, если б не знала, насколько он властен над собой и расчетлив в поступках.
Его руки были сильнее девичьих, и ему не составило труда уволочь незнакомку в спальню.
Надин не спала всю ночь, то прислушиваясь в надежде уловить какие-то звуки, то напротив — зажимая уши руками.
Утром Надин увидела на щеке отца две длинные тонкие царапины. За завтраком он сказал:
— Девушка, которую ты видела вчера, — моя жена. Я сочетался с ней браком в Шайенне. Ее зовут Эвиан. Некоторое время она не будет выходить к столу.
Надин застыла, словно пораженная ударом молнии.
Кухарка носила пленнице еду. Иногда та колотила в дверь и выкрикивала какие-то фразы, но чаще сидела молча. Каждую ночь Джозеф Иверс запирался с ней в спальне, и Надин не хотелось думать о том, что там происходит.
А потом Эвиан появилась в гостиной. Холодная, неподвижная, уязвленная, но не сломленная.