Что теперь будет?
Невозможно, чтобы нашу огромную страну победили — это не укладывается в сознании. Но ее сопротивляемость осложнена уничтожением образованных военноначальников, а с другой стороны — созданием громадной армии «врагов народа», которую надо по-прежнему кормить и сторожить, которой приходится бояться — вместо того, чтобы опираться в тяжкий час на эту тьму невиновных людей.
Может быть, нас уничтожат? Произвол, жертвами которого мы стали, допускает все. Но кто же тогда будет работать в тылу? Одни женщины? И все-таки— должна же быть справедливость, ведь мы невиновны.
Мысли, мысли... Но уже отбой, надо в барак. Никто не спит. Хорошо, что охрана не проверяет отхода ко сну, резкий окрик слишком болезнен сегодня для нервов.
Потекли дни новой, военной жизни. Каждый продолжал заниматься своими служебными делами, по-прежнему от стола к столу перелетали слова: «контокоррентный счет», «красное сальдо», «мемориальный ордер», но воздух был пронизан тревогой. По утрам вольнонаемные работники штаба сходились в угловой нашей комнатушке: здесь мой сосед по рабочему месту юрисконсульт Федор Михайлович Лохмотов, когда-то красногвардеец в Царицине, теперь «враг народа» с восьмилетним сроком, показывал на карте передвижение советских и вражеских армий — сведения об этом поставляли сводки Совинформ-бюро. Когда, выслушав его очередной рассказ о положении на фронтах, вольнонаемные уходили, Федор Михайлович хватался руками за свою седую голову и сокрушенно повторял: «Что это! Что это! Как можно допускать такое отступление! Смотри, где уже немцы, это ужас, что же мы-то!» Если не все, то многие, большинство, были угнетены и ждали перемен к лучшему.
От Иры пришло письмо уже с печаткой военной цензуры, но еще довоенное, писанное всего за несколько дней до грома. Такой безмятежностью веяло от строк, полных покоя и надежд, предвкушения летнего отдыха! Она радовалась и цветам, и музыке, лившейся из чьего-то окна, раскрытого навстречу лету, ее восхищали изваяния львов на мосту и задумчивый Крюков канал. И она ждала меня, отсчитывая оставшиеся месяцы тюремного срока.
126
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
Осенью я получил еще одно Ирино письмо. Учась уже на пятом, последнем курсе, она одновременно работала медсестрой в госпитале для раненых бойцов. Трудно ей приходилось, но духом не падала: «Беру с тебя пример, твоя-то жизнь потруднее моей, и давно, а ты все идешь, не садишься отдыхать на придорожный камень... Да, похудела, побледнела, круги под глазами, что поделаешь— воюем... Но все беды пройдут, все будет хорошо у тебя и у меня. У нас».
Время шло, война продолжалась, делаясь все более ожесточенной, все гуще усеивая свой путь жертвами. «Шемаха, где живет брат, расположена далеко от места боев. Вера Моисеевна эвакуирована из Москвы в Среднюю Азию. Но Ира ходит под вражеским огнем в осажденном Ленинграде. Вот где наибольшая опасность». Об этом думалось днями и ночами. Я ждал вестей с нараставшей тревогой. «Понимаю, хорошо понимаю, как сложно сейчас отправить письмо в далекую Сибирь, как нелегко прорваться посланию с берегов Невы на большую нашу землю». Но верилось в чудо, я ждал новых и новых писем. Однако их больше не было. Когда прошли все возможные сроки, я отправил запросы в университет, в госпиталь, на дом. Ответом было глухое молчание.
1 и 2 июня 1942 года мне принесли, одно за другим, два письма от Ольги Александровны Серебряковой. Она сообщила, что ее дочь Ирина погибла при воздушном обстреле госпиталя, где она работала. Это произошло 28 ноября 1941 года в два часа дня.
Все померкло передо мной, мысли смешались. Впервые стала ощущаться усталость от постоянного внутреннего напряжения, ушла способность сосредоточенно обдумывать что-либо. Я начал курить — показалось, что этим притупляется нервное возбуждение. Приходилось горестно радоваться тому, что теперь, в условиях военного времени, к дневной работе заключенным «штабникам» добавили вечернюю: перепечатка бесчисленных деловых бумаг отвлекала от мучительных дум и воспоминаний. Когда нам изредка давали выходной день, меня уже не тянуло ходить, задумавшись, по дорожкам зоны, теперь было страшно оставаться наедине с собой. Во время неожиданно предоставленного отдыха, нежеланного, я часами неподвижно лежал в своем углу на нарах, рассеянно слушая барачный шум и тупо глядя в одну точку. Год назад в этом углу спал бухгалтер Калабухов, потом он умер, сейчас на его спальном ложе простерся полутруп — некогда живший я. Так, наверное, чувствовал себя Аррани, несколько веков назад:
Раскаты грома
127
Вы, разные реки, текущие в мире!
Та уже и мельче, та глубже и шире,
Одна широко разлилась по равнине,
Другая несмело ползет по пустыне,
Виясь в раскаленных прибрежных песках,
А эта — в высоких крутых берегах.
Не льните к бессмертию: в вечном просторе —
Да! — всех упокоит вас Мертвое Море.
Одна — в ледяной ли безбрежной пустыне, Под звездами ночи полярной, доныне Средь вечных снегов, от порога к порогу Упорно себе пробивая дорогу, В песках ли волна ее льется живая, Веселый оазис века омывая, Вольется в застывшее, в сером уборе, Всегда неподвижное Мертвое Море.
Другая меж скал и зеленой прохлады Кипящее кружево мчит — водопады. В серебряной пене прибрежные розы, На них семицветные брызги, как слезы. Ей горный простор и любезен, и тесен, И сколько тут грома, и смеха, и песен! Но ярость, и смех, и движение вскоре Убьет равнодушное Мертвое Море.
Рекой протекает судьба человека
По разным просторам короткого века.
В ней радость, мешаясь с тревогой и грустью,
Плывет от истоков — к предвечному устью.
Все судьбы людей — пестротканные реки
Смиренье и страсти сливают навеки
В гасящее счастье гасящее горе
Безбрежное, вечное Мертвое Море.
Одним суждены золотые чертоги.
Другим — власяница, а третьим — остроги,
И каждый себя потешает, считая,
Что он — у преддверья бессмертного рая.
И сколько возни, суеты и разлада
У мнимых ворот первозданного сада!
Их всех примиряет в бессмысленном споре
Живых усыпальница — Мертвое Море.
128
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
А жизнь в лагере шла своим чередом.
Однажды нас выстроили на «главной улице» Комендантского лагпункта — широкой деревянной дороге. И в этот миг из подземного карцера вывели трех истощенных, измученных людей, еле удерживавшихся, чтобы не упасть от слабости. Они дрожали не то от осенней стужи, не то вспоминая, как их били, и опасаясь новых расправ. Начальник лагпункта Козырев, оглядев собравшихся, обратился к нам с речью:
— Лагерники! Перед вами три бандита, которые не достойны ходить по советской земле. Они покрыли себя вечным позором!
Оказалось, что все просто: эти трое пытались бежать. Я по рассказам знал, что бывает в таких случаях: окрестных деревень приходится бояться — там сразу выдают беглецов; а по тайге уже идет погоня с овчарками, и вот где-то обессилевший от голода и страха узник становится ее добычей. — «Ложись! — велит охранник. — А то спущу собаку, разорвет». Потом подходит к несчастному, ударяет ногой в бок: «встать!» Защелкнулись наручники, пойманного привозят на старое место, бросают в карцер. Потом — новый срок и особо тяжелые работы.
И это чьи-то дети. Матери, вы слышите их боль?
А вот... Недавно привезли на лагпункт по спецнаряду бухгалтера. Тихий, неразговорчивый, только и узнали, что имеет восьмилетний срок и скоро должен освобождаться. Потом он вдруг исчез. Заметили, что дверь одного из отхожих мест при штабе постоянно закрыта. Взломали, увидели: приезжий бухгалтер стоит на коленях, он затянул на себе петлю. Охранники, вытаскивая окоченевший труп, ожесточенно пинали его ногами и злобно ругались.
Тоже ведь был чьим-то сыном: ребенок, подросток, юноша, учившийся, любивший. И все мужало, все зрело в нем для этой петли.
Лагерная жизнь шла своим заведенным ходом: переваливалась из года в год, перешагивала через упавших, забитых, умерших.