Место моей работы располагалось в шести километрах от Шесто­го лагпункта. Снова надо было ходить по шпалам, на этот раз еже­дневно и бесконечно — я охранял склад, начиная от семи часов утра и

140_Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

до семи вечера или в течение стольких же часов ночью. Чтобы сберечь единственную пару обуви приходилось, миновав лагерный поселок, ее снимать и продолжать путь босиком. Этим пользовались вечно голод­ные комары.

Штабеля разновидных и разносортных бревен окружала нехоже­ная тайга. Невозмутимая первозданная тишина стояла вокруг меня памятными днями летнего умиротворенного покоя и под звездным небом. Ни звука, ни шороха. Идешь по складу или прохаживаешься у сторожки, и сам вдруг ненароком настораживаешься, услышав свои шаги. Здесь, посреди леса, я был наедине с природой. Где-то шумят города, кипят страсти, даже в шести километрах отсюда мои соседи по крохотному поселку волнуются, спорят, приказывают,— а тут все неподвижно, и в то же время все живет, каждая былинка и каждый кузнечик.

Здесь, на складе, моим постоянным спутником было творчество без помех, без нежданных окриков. И вновь Аррани:

Слава тебе, засветившему солнце во мраке вселенной, Зодчему храма таинственных вечно красот мирозданья... В капле ничтожнейшей солнце находит свое отраженье. Так отражаешься ты, всепроникший, всевечный, В каждой пылинке и в каждом незримом движенье, В каждом мгновенье стихии времен быстротечной...

Над складом висел тихий августовский полдень, когда к моей сто­рожке подъехали три всадника.

— Стой, кто такие? — спросил я подходя. Один, указав на ехавше­го чуть впереди, ответил:

— Начальник Первого ОЛПа (отдельного лагерного пункта) Сур-нин, мы с ним.

Они спешились, и Сурнин обратился ко мне:

— Хорошо дежурите. Вы кто?

— Сторож. Пожарный сторож.

— Всю жизнь, что ли, сторожем были? Кем раньше-то?

— Студент Ленинградского университета. По восточным языкам.

— Какие языки знаете?

Я начал перечислять и дошел до финского. Сурнин оживился:

— Хорошо, как по-фински «нож»?

— «Пуукко».

— А по-нашему, на коми языке — «пурто». А как... ну, «костер»?

Пешком по шпалам

141

— «Нуотио».

— А у нас — «нодья». Похоже.

— Финский и коми — родственные языки, товарищ начальник. Меня потянуло сказать об этом подробнее, привлечь тюркские

данные, но Сурнин вдруг спросил:

— Вы, видать, образованный, так, может, и на машинке умеете печатать?

— Да, приходилось.

— Что тут вам делать? Приходите в наш отдел кадров, передайте: я сказал, чтобы вас назначили на машинку. У нас на ней некому рабо­тать.

Он и его спутники посидели в сторожке, потом, отдохнув, снова сели на коней и поехали дальше — как я понял из их разговора, на охоту. А для меня в этот день обозначился еще один поворот в моих скитаниях. Пробыв сторожем до сентября, я затем перешел на работу в Первый ОЛП. Он помещался в трех километрах от моего обиталища на Шестом лагпункте, туда надо было идти в сторону, противополож­ную складу, по широкой лесной дороге.

И вновь я — «машинистка» Главной бухгалтерии. И опять я встретился с юрисконсультом Федором Михайловичем Лохмотовым, знакомым по Комендантскому лагпункту. Он и здесь пребывал в этой должности, но теперь у бывшего красногвардейца уже кончался вось­милетний срок, он жил надеждой на скорое свидание с дочерьми — инженерами на Сталинградском тракторном заводе; а сына уже не уви­деть, пропал без вести во время войны. Снова мы с Федором Михайло­вичем работали в одном помещении и говорили о разных разностях.

Нередко приносила мне работу Паперкина, секретарша Сурнина. От «кадровички» Кикиловой она знала, что я «директивник», и отно­силась ко мне соответственно: ни «здравствуйте», ни «пожалуйста» не говорила, а лишь небрежно роняла, кладя работу к машинке «отпеча­тать (столько-то) экземпляров, срочно». Главный бухгалтер Львов был высокомерен и груб. Однажды я не сдержался, ответил резкостью, он пожаловался заместителю Сурнина — командиру взвода охраны Куч-мелю, тот долго и нудно мне выговаривал. А охранник Мосиенко уже приготовился было меня застрелить. Все дело было в том, что я как-то шел в проходной ОЛПа вдоль забора контрольной полосы. «Эй! — крикнул хриплый голос. — Отойди прочь!» Я узнал Мосиенко, на ко­торого был давно зол, и решил проявить твердость, продолжал путь, не сворачивая. «Эй, ты, оглох, что ли? Отойди, а то стрелять буду!» Но

142

Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК

я дошел до проходной по избранному мной пути, а ретивый страж, видимо, сообразил, что перед ним какой ни есть, а вольнонаемный, и выстрел в него может принести стрелявшему осложнения. С Мосиен-ко у нас были старые счеты: один раз, когда я работал заведующим пекарней, нужно было в сумерках быстро перевезти муку со станции на склад, а этот упрямый служака, охранявший тогда на Шестом лаг­пункте, загонял арестанта-возчика в зону: «уже темно!» Я доказывал, что ночью не из чего будет печь хлеб, Мосиенко же твердил свое — конечно, ему хотелось не конвоировать подводу с мукой, а скорей уйти в казарму. То, что завтра заключенные останутся без хлеба, его не вол­новало, ему все равно. И тут меня прорвало — годы унижения, кото­рое приходилось молча сносить, на миг отшвырнули мою обычную сдержанность, и я осыпал ошалевшего от неожиданности охранника самыми изощренными непечатными ругательствами, какие только поселило в моей памяти длительное заключение. Я бушевал ради того, чтобы завтра у заключенных был хлеб, и в то же время мстил за все зло, причиненное мне и множеству других людей неправдой, лживыми и продажными судами, злобными конвоирами. Кончилось тем, что мука была перевезена в склад, но Мосиенко затаил обиду и охотно послал бы пулю в меня, только «бы» помешало. А все-таки жаль этого пожилого солдата — он, должно быть, никогда не задумывался о том, что можно и нужно жить не так, как он, а по-человечески.

Исполнилось шесть лет моей жизни в заточении, шел третий год ссылки. Итого восемь с лишним лет неволи. Кто я? Недоучившийся студент, которому перевалило за тридцать, человек, освобожденный из-под стражи, но лишенный возможности заниматься избранным делом жизни, поденщик, отдающий время, зрение и нервы — а то, и другое, и третье невосстановимы — случайным работам, чтобы про­длить свое существование.

...Творчество— постоянное, наперекор обстоятельствам— уте­шает меня. Те свершения, которые кажутся удачными, приносят мне удовлетворение, наполняют гордостью. Ради этого я во все годы за­ключения старался сберечь свой мозг. Но иногда я себе кажусь бабоч­кой, бьющейся о стекло закрытого окна. Откроется ли оно раньше, чем упаду, обессилев?

Должно открыться. В самые тяжелые мгновения я говорил себе: «моя жизнь не может кончиться в неволе, не для этого она мне дана».

Были приложены все усилия к тому, чтобы вырваться в Ленин­град — к университету, к Институту востоковедения. Еще летом 1944

Пешком по шпалам

143

года, едва освободившись от лагерных решеток, я восстановил связь со своим учителем Игнатием Юлиановичем Крачковским. Началась по­стоянная переписка. В 1945 году Крачковский прислал мне экземпляр первого издания своей только что вышедшей книги «Над арабскими рукописями. Листки воспоминаний о книгах и людях». Там я нашел строки о моей работе над рукописью средневековых арабских лоций в студенческие годы. Слова наставника особенно волновали и поддер­живали в моем положении:

«У меня появился /.../ ученик, который без всякой моей инициа­тивы оказался энтузиастом арабской картографии и географии. С большой радостью он познакомился с /.../лоциями и по достоинству оценил их значение. Я с удовольствием видел, как он упорно преодо­левал трудную терминологию и настойчиво добивался идентификации географических названий. Его неслабеющий энтузиазм обещал хоро­шие результаты, он рос на моих глазах, но ряд обстоятельств прервал его научную работу в самом начале».

Академику пришлось не называть фамилии ученика, потому что под неопределенным выражением «ряд обстоятельств» было скрыто определенное: «арест». Но в кругах востоковедов знали, о ком идет речь, поэтому в последующем переиздании книги Крачковского на арабском языке инкогнито было раскрыто.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: