упадке своего таланта, а о критиках с пробковыми головами!»
Декабрь 1926
49
76
СЛОВО НА ЛИТЕРАТУРНОМ ВЕЧЕРЕ ПЕРЕД ЧТЕНИЕМ ПОЭМЫ «ЗАОЗЕРЬЕ*
(в Геологическом комитете)
Несколько, быть может, неловких предварительных слов...
Сквозь бесформенные видения настоящего я ввожу вас в светлый чарующий мир
Заозерья, где люди и твари проходят круг своего земного бытия под могущественным и
благодатным наитием существа с «окуньим плеском в глазах» - отца Алексея, каких
видели и знали Саровские леса, темные дубы Месопотамии и подземные храмы Сиама.
Если средиземные арфы звучат в тысячелетиях и песни маленькой занесенной
снегом Норвегии на крыльях полярных чаек разносятся по всему миру, то почему
должен умолкнуть навсегда берестя-ный Сирин Скифии?
Правда, существует утверждение, что русский Сирин насмерть простужен от
железного сквозняка, который вот уже третье столетие дует из пресловутого окна,
прорубленного в Европу.
Да... Но наряду с этим существует утверждение в нас, русских художниках, что
только под смуглым солнцем Сиама и Месопотамии и исцелится его словесное сердце.
1 октября 1927
77
Год прошел после смерти Есенина, а кажется, что жил он сто лет назад. Напрасно
люди стараются увековечить себя такой жизнью и смертью, какой жил и умер Есенин.
В самой природе фейерверка гнездится уже забвение, и чем туже развертывается
клубок жизни, тем больший след останется во времени.
4 октября 1927
Нечистью, нечуткостью, если не прямой жестокостью веет от слов Максима
Горького об Айседоре Дункан, о ее приезде в Париж вместе с Есениным. «Дункан
стара, толстое лицо, дряблое тело» -всё это позволительно какому-нибудь маляру,
пропущенному сквозь рабфак, а не художнику-старику, каким является сам Горький.
Дункан своим искусством дала людям не меньше радости и восторга, чем Горький, а,
наверное, побольше.
Я видел * Горького 50-летним тяжелым человеком, действительно с толстым
старым лицом и шваброобразными толстыми усами, распаленным до поту от пляски
дешевой танцовщицы, воистину отвратительной даже для обывательского вкуса, всё
хитрое ломанье которой вместе с молодостью кухарки не стоило движения мизинца
старой Дункан.
1927 или 1928
79
«Любят люди падение праведного», — говорил мне не раз Н<ико-лай>
А<лексеевич>.
1927 или 1928
80
Не люблю я духа Горького, каков он есть в его повести «Мать». Вся эта повесть
сделана по выкройке из Парижа, в стиле дешевых романов с социальной правдой,
которая давно уже ни на кого не производит впечатления.
1927 или 1928
81
«У Блока все стихи о России родились от Клюева» - это говорил Евгений Иванов.
1927 или 1928
* На квартире художницы Любавиной в Петербурге в 1915 г. (Примеч. Н. Клюева).
50
Живописание Некрасова ничуть не выше изделий Творожникова, Максимова и при
самом добром отношении — Богданова-Бельского. По мудрости он идет плечо с
плечом с Демьяном Бедным.
Глухонемой к стройному мусикийскому шороху, который, как говорит Тютчев,
струится в зыбких камышах, как художник Некрасов мне ничего не дал ни в юности, ни
тем более теперь.
Его отвратительный дешевый социализм может пленить только товарищёв из вика
или просто невежд в искусстве, которым не дано познать очарования ни в слове, ни в
живописи, ни в музыке, ни тем более испить глубокого вина очей человеческих.
(Юбилейные некрасовские дни.)
<1928>
83
Известность одно, а слава совсем другое. Лев Толстой не прыгал по эстрадам, а
сидел у себя дома, в Ясной Поляне, да славен как никто. Обратная же сторона только
известности может стать просто пошлостью. Есенину не было дано различать славу от
известности.
1929
84
Был на выставке Кустодиева — вот уж воистину русский пир, праздник хлеба и
соли всероссийских. Глядя на эту всещедрость, становится больно и понятно, что для
такой России страшно было перейти на фунт черного хлеба в 17 году. Было чего
лишиться и от великой потери воскипеть сердцем. России же последнего десятилетия
уже не трудно и не больно перейти и на обглоданную кость, на последнее песье
унижение.
1929
85
Был в «ТРАМе» - не театр, а дрессировочный собачник.
♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦
РАЗДЕЛ III
Сновидения
♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦
51
52
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
РАДОСТИ УЧИТЕЛЬ
артовские насты — сивы, а зори пахучи и вихрасты. Трактом до росстани около
трех верст столбовых, а на третьей версте часовенка пологая у сосняка крест в талом
заря-ничном сусле купает. Здесь под купанным крестом видение мне было, в теле или
без тела — просто не знаю. Пришел я мартовской зарей к часовенке на крылечной
ступеньке посидеть, жалостью себя покормить. А уж поздно было, до дому же
обратных три версты столбовых...
Пришел я домой, с ветерком павечерним в бороде, студеный. Сус-татка не
сумерничал, лег спать.
И вижу: сижу я на часовенном крылечке, сосны при дороге и заря на снегу. . Гляжу
— старичок, как бы странник, дорогой к жилью да ночлегу поспешает...
Жалко мне стало батюшку. «Откулешний, — спрашиваю, — дедушка?» А он мне в
ответ голосом незабвенным: «Тамбовский, радость моя!»
Ёкнуло у меня сердце, узнал я Серафима-брата, радости учителя. Спохватился я,
глаза открыл: сижу на крылечке часовенном. И уж ночь в мире, звезды надо мной
редкие, полузимние.
Пришел я домой в изумлении, как пьяный. Таково Серафимово видение, до гроба не
забыть.
Аминь.
Март 1921
ТРОИЦКИЙ ХЛАД
В четверг на Троицкой неделе весь день солнопёк бил в окошко, и малиновка после
заката теленькала до вторых петухов за стеной.
А как вторым петухам протрубить, толкнуло меня, спящего, в бок два раза: мол, что
спишь, вставай!
Открыл я глаза и сел на постели. Вижу, передо мной стоят два человека. Первый,
ближе ко мне, показывает другому на меня и говорит: «Вот он может написать про
тебя!» — «Да, — ответил второй, — он нашего рода, но от малого так страдает».
И пошли говорящие. А я закричал им вслед: «Кто вы, кто? Скажите, Бога ради!» И
на вопленье мое ответ был: «Апостол Петр...»
Малиновка теленькала за окном. Троицким тонким хладом веяло над землей...
Пролил я слезы...
2 июня 1922
ДВА ПУТИ
Нездоровилось мне. Всю ночь дождь клевал окошко. А когда задремал я,
привиделся мне сон.
Будто горница с пустыми стенами, как в приезжих номерах бывает, белесоватая. В
белесоватости — зеркало, трюмо трактирное; стоит перед ним Сергей Есенин,
наряжается то в пиджак с круглыми полами, то с фалдами, то клетчатый, то синий с
лоском. Нафиксатурен он бобриком, воротничок до ушей, напереди с отгибом; шея
желтая, цыплячья, а в кадыке голос скачет, бранится на меня, что я одёжи не одобряю.
Говорю Есенину: «Одень ты, Сережа, поддёвочку рязанскую да рубаху с
серебряным стёгом, в которые ты в Питере сокручен был, когда ты из рязанских краев
"Радуницу" свою вынес!..»
И оделся будто Есенин, как я велел. И как только оделся, — расцвел весь, стал
юным и златокудрым. И Айседора Дункан тут же объявилась: женщина ничего себе -
53
добрая, не такая поганая, как я наяву о ней думал. Ей очень прилюбилось, что Есенин в
рязанском наряде...
Потом будто приехали мы к большим садам. Ворота перед нами -столбы каменные,