и на каждом столбе золотые надписи с перстом указующим высечены: направо — аллея
моя, налево — Сергея Есенина...
И знаем мы, что если пойдем все по одному пути или порознь — по двум, — то
худо нам будет... Сговорились и пошли напрямки...
Темно кругом стало и ветрено... Вижу я фонтаны по садовым площадкам, а из них
не вода, а кровь человеческая бьет...
И не пошли мы дальше, а свернули вправо, туда, где дерева зеленые...
Вижу я - дорога перед нами светлым, нежным песком усыпана, а по краю ее как бы
каштаны или дубы молодые, все розовым цветом унизаны. Меж дерев стали изваяния
белые попадаться, лица же у изваяний закрыты как бы золотыми масками...
Стал я узнавать изваяния: Сократа, Сакья-муни, Магомета, Данте...
И вышли мы опять к воротам, в которые вошли, к калитке с моим именем.
Подивились мы и порешили пройтись и тем путем, который есенинским назван.
Вижу я - серая под ногами земля, с жилками, как стиральное мыло. И по всему пути
- огромные мохнатые кактусы посажены, шипы - по ножевому черню. Меж кактусов,
как и на первом пути, — болваны каменные, и на всяком болване по черной маске
одето: Марк Твен, Ростан, Д'Аннунцио, а напоследок Сергей Клычков зародышем
каменным уселся. И вместо носа у него дыра, а в дыру таково смешно да похабно
цигарка всунута...
Стали мы с Есениным смеяться...
В смехе я и проснулся.
7 октября 1922
МЕРТВАЯ ГОЛОВА
Под Михайлов день, когда я ночевал у тебя, Коленька, привиделся мне сон. Будто я
где-то в чужом месте и нету мне пути обратно. Псиный воздух и бурая грязь под
ногами, а по сторону и по другую лавчонки просекой вытянулись, и торгуют в этих
ларьках люди с собачьими глазами. И про себя я знаю, что не люди это... Товар же —
одежда подержанная связками под потолками и по стенам развешана: штаны, пиджаки,
бекеши, пальто, чуйки... И все до испода кровью промочены.
Поровнялся я с одним из ларьков. Вижу, Коленька, твои брюки и летний пиджак на
крюке висит; слиплись штаны и закорузли от сукровицы, а на белом пиджаке огромное
кровавое пятно густого коричнево-вишневого цвета.
Затрясся я от ужаса и жалости. А спросить не у кого, нет на улице никого, окромя
меня да хозяев и торговцев по ларькам. Пошел я дальше...
Стали попадаться ларьки с мясом. На прилавках колбаса из человеческих кишок, а
на крючьях по стенам руки, ноги и туловища человеческие. Торгуют в этих рядах
человечиной. Мне же один путь вдоль рядов, по бурой грязи, в песьем воздухе...
Вдруг вижу я, идет мне навстречу как бы военный, в синих брюках с красным
кантиком, и пиджак на нем с нашивными офицерскими карманами, как теперь носят.
Обрадовался я человеку, думаю про себя: «Он всё знает, укажет, как мне из этого
проклятого места выбраться!..»
Человек зашел в один из ларьков, а я боязно за ним... Смотрю, он к чему-то
приценивается: сдобное что-то зеленым луком густо обсыпано. Тронул человек
пальцем лук, а под луком голова обозначилась... твоя, Коленька, мертвая голова: из
ноздрей черная сукровица протекла, и рот синий язык выпятил.
54
А военный к голове приценивается и приказ дает: «Отнесите, — говорит, — Ирине
Федоровне, язык же я сейчас отрежу, чтобы послать поэту Клюеву в Петрозаводск, в
часовню блаж<енного> Фаддея».
Расстегнул военный тужурку с карманами, — деньги вынуть. Смотрю я, а на груди
у него четыре кровавых дыры с кулак величиной, и понятно мне стало, что покойник
он...
Узнал я и твое, Коленька, туловище... пополам разрубленное на крюке висит.
Говорю торговцу: «Дайте мне вот эту часть, заднюю». Торговец же собачьи глаза на
меня уставил: «Хорошо, — говорит, — можно; только вам придется заплатить за нее
собственным мозгом!»
Холодею я весь от ужаса. По костям колючая дрожь бежит... Хочу у военного
спросить, а он за голову рядится, на меня не смотрит, и бес за прилавком бумажек за
твою, Коленька, голову не берет: «Мы, — говорит, — румынских денег не
принимаем!..»
Вдруг где-то далеко-далеко, в далях святорусских, ударил колокол.
До трех раз ударил. Заметались, засуетились по всем рядам собачьи рожи. А я
перекрестился и говорю: «Господи, Иисусе Христе, спаси меня, грешного!.. Завтра
Михайлов день, Архангела Огненного!..»
1ут я и проснулся.
21 ноября 1922
ЦАРЬ СЛАВЫ
В канун кануна Спиридона Солнцеворота привиделся мне сон. Стою я будто на
лестнице внутренней, домовой. Смотрю вниз на рундук, а там два котеночка маленьких
хвостики задирают, пищат —
домой просятся. Пожалел я их, от#орил двери в квартиру: мол, хозяева котятные
найдутся!
Воззрился я вокруг: комната с часами на стене, и о стену стол, салфетка на нем
брошена, крючком вязанная, и другие часы, шейные, какие барыни носят, на столе близ
салфетки лежат.
Пошел, было, я вон из комнаты, дверь открыл на улицу, а за мною погоня, будто я
часы украл.
Пустился я бежать, улица узкая и панель булыжная, всё в гору, в гору...
Прибежал к громадной кирпичной постройке, полез вверх по лесам. Ветер мне в
лицо, а леса подо мной гнутся, трещат, а я всё выше забираюсь. Одно держу в мыслях:
как бы мне от погони схорониться...
Гляжу, встреча мне: на выступе гнездо орлиное, а в нем орел с двумя орлятами,
воззрился на меня люто, когти выпускает, шипит, вот-вот в кровь меня разорвет.
Некуда мне укрыться: одна тесина узенькая от выступа к краю стены перекинута, а
от стены лестница вниз спущена на крышу какую-то со слуховым окном.
Я по теснине да по лестнице вниз опустился, орла минуючи, да в слуховое окошко и
нырнул...
Слышу пение внизу... исполатное и трубное: каково возноситель-но да пасхально
поют — ну, думаю, благочестивые здесь люди живут, найду я у них приют и оборону...
Сошел я по пологим ступеням в сени, а из сеней — в горницу. Горница светличная,
прибранная и святочистая. У стола, в большом углу, как бы белицы стоят, а с ними
доброликий кто-то в пустынной ряске. И все поют в голос: «Утреннюю, утреннюю
глубоку вместо мира песнь принесем Владычице и Христа узрим!» А сами икону на
столе рассматривают; икона белых Олипия Печерского писем: преподобный изображен
на иконе, а над ним крест с надписью: «Царь славы».
55
Перекрестился я, грешный, на икону глядючи. Вдруг икона поднялась на воздухе,
мягким шелковым лентием поддерживаема, а четыре белицы, подобно камню, что
рубином зовут, ало воссияли, крылья над головами крестя.
Оглянулся я на себя — а уж я не мирской... в белопламенную ризу облаченный,
жезл у меня в руке и на голове венец трехъярусный слепящий. И возгласили мне
невидимые лики исполатное и трубное «Царь славы» трикраты. А существа
алопалящие, как бы путь мне ука-зуя, с места содвигнулись, а я в одежде Соломоновой
по горницам, одна святее другой, за ними крестоходным шагом устремился...
Только стали горницы одна за другой сереть и в худость приходить; мусор какой-то
задворочный да помойный стал под ноги мне попадать и за светлые ризы цепляться.
Стараюсь я осторожно через нечисть ступать, через голики да через человеческие
отбросы, только понапрасно тщание мое... Лужа мне вонючая да зеленая на пути пред-
стала. Я вброд по луже, по колено ризный виссон онечистил...
И уж нет со мной друзей багряных, и путь мой в стену кабацкую уперся. Поганая
такая стена, вся пропадом да грехом обглодана. Дверь в стене этой — дыра гнилая, а
над дверью вывеска горькая: «Распивочно и на вынос». Буквы такие проклятые!
На черном осклизлом пороге ты, Николенька, сидишь, пьяный и драный, пропащий
бесповоротный забулдыга. А рядом тебя черноглазая девка, какие раньше с
шарманками ходили, на сербов похожи... стоит, куражится... Одета девка в военный