Черта с два —
хоть подохни —
получишь билет,
чтоб уехать из черного города Нет...
Ну, а в городе Да — жизнь, как песня дрозда.
Этот город без стен, он — подобье гнезда.
С неба просится в руки любая звезда.
Просят губы любые твоих без стыда,
бормоча еле слышно: «А, все ерунда...» —
и, мыча, молоко предлагают стада,
и ни в ком подозрения нет ни следа,
и куда ты захочешь, мгновенно туда
унесут поезда, самолеты, суда,
и, журча, как года, чуть лепечет вода:
«Да-да-да... Да-да-да... Да-да-да...»
Только скучно, по правде сказать, иногда*
что дается мне столько почти без труда
в разноцветно светящемся городе Да...
Пусть уж лучше мечусь до конца моих лет
Мб
между городом Да
и городом Нет!
Пусть уж нервы натянуты,
как провода,
между городом Нет и городом Д а!
1904
Когда взошло твое лицо
над жизнью скомканной моею,
вначале понял я лишь то,
как скудно все, что я имею.
Но рощи, реки и моря
оно особо осветило
и в краски мира посвятило
непосвященного меня.
Я так боюсь, я так боюсь
Конца нежданного восхода,
конца открытий, слез, восторга,
но с этим страхом не борюсь.
Я понимаю — этот страх
и есть любовь, его лелею,
хотя лелеять не умею,
своей любви небрежный с т р а ж..
Я страхом этим взят в кольцо.
Мгновенья эти — знаю — кратки,
и для меня исчезнут краски,
когда зайдет твое ЛИЦО...
1960
117
* *
*
Ты начисто притворства лишена,
когда молчишь со взглядом напряженным,
как лишена притворства тишина
беззвездной ночью в городе сожженном.
Он, этот город, — прошлое твое.
В нем ты почти ни разу не смеялась,
бросалась то в шитье, то в забытье,
то бунтовала, то опять смирялась.
Ты жить старалась из последних сил,
но, о т в е р г а я' в с е живое хмуро,
он, этот город, на тебя давил
угрюмостью своей архитектуры.
В нем изнутри был заперт каждый дом.
В нем было все недобро умудренным.
Он не скрывал свой тягостный надлом
и ненависть ко всем, кто не надломлен.
Тогда ты ночью подожгла его,
испуганно от пламени метнулась,
и я был просто первым, на кого
ты, убегая, в темноте наткнулась.
Я обцял всю дрожавшую тебя,
и ты ко мне безропотно прижалась,
еще не понимая, не любя,
но, как зверек, благодаря за жалость.
И мы с тобой пошли... Куда пошли?
Куда глаза глядят. Но то и дело
оглядывалась ты, как там, вдали,
зловеще твое прошлое горело.
Оно сгорело до конца, дотла.
Но с той поры одно меня тиранит:
туда, где иеостывшая зола,
тебя, как зачарованную, тянет.
И вроде ты со мной, и вроде нет.
На самом деле я тобою брошен.
118
Неся в руке голубоватый свет,
по пепелищу прошлого ты бродишь.
Что там тебе? Там пусто и темно!
О, прошлого таинственная сила!
Ты не могла любить его само,
ну а его руины — полюбила.
Могущественны пепел и зола.
Они в себе, наверно, что-то прячут.
Над тем, что так отчаянно сожгла,
по-детски поджигательница плачет.
1960.
Качался старый лом, в хорал слагая скрипы,
и нас, как отпевал, огскрипывал хорал.
Он чуял, дом скрипун, что медленно и скрытно
в нем умирала ты и я в нем умирал.
«Постойте умирать!» — звучало в ржанье с луга,
в протяжном вое псов и сосенной волшбе,
но умирали мы навеки друг для друга,
а это все равно что умирать вообще.
А как хотелось жить! По соснам дятел чокал,
и бегал еж ручной в усадебных грибах,
и ночь плыла, как пес, косматый, мокрый, черный,
кувшинкою речной держа звезду в зубах.
Д ы ш а л а мгла в окно малиною сырою,
а за моей спиной — все видела спина! —
с платоновскою Фро, как с найденной сестрою,
измученная мной, любимая спала.
Я думал о тупом несовершенстве браков,
о подлости всех нас — предателей, врунов,
ведь я тебя любил, как сорок тысяч братьев,
и я тебя губил, как столько же врагов.
Д а, стала ты другой. Твой злой прищур нещаден,
насмешки над людьми горьки и солоны. .
119
Но кто же, как ие мы, любимых превращает
в таких, каких любить уже не в силах мы?
Какая же пена ораторскому жару,
когда, расшвыряй вдрызг по сиенам и клише,
хотел я счастье дать всему земному шару,
а дать его не смог — одной живой душе?!
Д а, умирали мы, но что-то мне мешало
уверовать в твое, в мое небытие.
Любовь еше была. Любовь еще дышала
.
на зеркальце в руках у слабых уст ее.
Качался старый дом, скрипел среди крапивы
и выдержку свою нам предлагал взаймы.
В нем умирали мы, но были еще живы.
Еще любили мы, и, значит, были мы.
Когда-нибудь потом (не дай мне бог, ие дай мне!),
когда я разлюблю, когда и впрямь умру,
то будет плоть моя, ехидничая втайне,
«Ты жив!» мне по ночам нашептывать в ж а р у.
Но в суете страстей, печально поздний умник,
внезапно я пойму, что голос плоти лжив,
и так себе скажу: «Я разлюбил. Я умер. Когда-то
я любил. Когда-то я был жив».
1966
А, собственно, кто ты такая,
с какою такою судьбой,
что падаешь, водку л а к а я,
а все же гордишься собой?
А, собственно, кто ты такая,
когда, как последняя мразь,
пластмассою клипсов сверкая,
играть в самородок взялась?
Л, собственно, кто ты такая,
сомнительной славы раба,
по трусости рты затыкая
последним, кто верит в тебя?
А, собственно, кто ты т а к а я,
И; собственно, кто я такой,
что вою, тебя попрекая,
к тебе прикандален тоской?
1974
К.
Шульженко
А снег повалится, повалится,
и я прочту в его канве,
что моя молодость повадится
опять заглядывать ко мне.
И поведет куда-то за руку
на чьи-то тени и шаги.
И вовлечет в старинный заговор
огней, деревьев и пурги.
И мне покажется, покажется
по Сретенкам и Моховым,
что молод не был я пока еще,
а только буду молодым.
И ночь завертится, завертится
и, как в воронку, втянет в грех,
и моя молодость завесится
со мною снегом ото всех.
Но, сразу ставшая накрашенной
при беспристрастном свете дня,
цыганкой, мною наигравшейся,
оставит молодость меня.
121
Начну я ж т н ь переиначивать,
свою наивность застыжу
и сам себя, как пса бродячего,
па цепь угрюмо посажу.
Но снег повалится, повалится,
закружит все веретеном,
и моя молодость появится
опять цыганкой иод окном.
А снег повалится, повалится,
н цени я перегрызу,
и жизнь, как снежный ком, покатится
к сапожкам чьим-то там, внизу...
1966
сквозь впсгмь тысяч
КИЛОМЕТРОВ
В колымских скалах, будто смертник,
собой запрятанный в тайте,
сквозь восемь тысяч километров
я голодаю по тебе.
Сквозь восемь тысяч километров
хочу руками прорасти.
Сквозь восемь тысяч километров
хочу тебя о б ш и ь, спасти.
Сквозь восемь тысяч километров,
все зубы обломав об лед,
мой голод ждет, мой голод верит,
не ждет, не вериг, снова ждет.
И меня гонит, гонит, гонит,
во мхах предательских топя,
изголодавшийся мой юлол
все дальше, дальше от тебя.
Я только призрак твой глодаю
и стал, как б у л ю призрак, сам.
122
По голосу я голодаю
и голодаю по г л а з а м.
И, превратившаяся в тело,
что жлет хоть капли из ковша,
колымской лагерною тенью
пошатывается душа.