он уходил от скуки, если выдавался свободный час или день. Без двора, без
сада Михаил не то что не знал, чем занять себя, но он чего-то лишился бы,
испытывал бы какую-то неприкаянность, словно не дома он, а в гостях, где не
можешь поступать так, как хочешь, а вынужден подчиняться чему-то и кому-то.
И хотя комендант назвал его куркулем — а ясеневских он всех так называл,
потому что считал их мужичками, только и думающими о наживе, — Михаил иной
выгоды ни от сада, ни от огорода не получал. Никогда ничего не продавал. Ну,
а если на столе в доме не переводились свежие овощи и фрукты, так это опять
же приятно — сам вырастил. Хотя в колхозе все это продавалось за копейки и
можно было запастись без канители.
Была у него и такая еще забота, схожая с мечтой, — пропустить по всему
карнизу замысловатые узоры, наличники изукрасить, калитку резную изготовить.
На зиму он эту затею намечал. Уже и инструменты нужные припас и рисунки
подобрал. Заодно хранил и рисунки декоративных дорожек, скамеечек и прочих
чудачеств, которыми он собирался украсить когда-нибудь свой двор и сад. А уж
от всего этого и вовсе никакой выгоды. Однако что вспоминать, душу
тревожить. Видно по всему, в коробку придется ехать...
— Нет, — воспротивилась жена, выслушав Михаила.— Если уж жить без двора,
без сада и огорода, то лучше в город подаваться. И ты не будешь день и ночь
работать, и я в четыре перестану вставать.
Она высказала его мысли. Однако, произнесенные вслух, они вызвали в нем
досаду, потому что подводили все ближе к какому-то решению, к необходимости
менять привычный уклад, покидать то, что создавалось годами, менять место и
образ жизни, чего ему не хотелось.
— Может, обойдется? — проговорил он, сам уже не веря в это.
Да и как было верить, если уже многие дворы опустели и теперь
разваливались. Деревенские ребятишки устраивали в них всякие забавы. От этих
шалостей, должно быть, брошенные дома часто горели. Их никто не тушил, никто
не бежал к ним с ведрами, а пожарные машины стояли в сторонке лишь для того,
чтобы пламя не перекинулось на соседние, жилые еще дворы.
И Михаилу было странно и жутко смотреть на эту картину: на огонь,
пожирающий жилье, на людей, глазеющих кто с любопытством, а кто и вовсе
безразлично — да хоть все сгори синим пламенем! Словно и дела им нет ни до
своей, ни до чужой беды. И это с детства знакомые ему односельчане, которые
вчера были и добрыми, и отзывчивыми, убирали с дороги и камень, и брошенную
палку, чтобы кто не споткнулся в темноте...
Начал замечать Михаил и другое: нет у односельчан и прежнего веселья в
работе, нет той жадности к жизни, с какой преодолевали они и злую засуху,
приносившую недороды, и проливные дожди, грозившие погубить урожай. Словно
ватными люди стали: что-то вроде делают, а дело ни с места. Через пень-
колоду все пошло, лишь бы день до вечера. По рукам бы за такую работу,
однако бригадир тоже смотрит осоловело, будто обоспался.
И не было уже ни о чем другом разговоров и мыслей, как только о
переселении. Поначалу, правда, это были энергичные восклицания:
— Эка, чего захотели! Да лучше нашей Ясеневки поискать еще надо! Так что
крест на карте, должно, по недомыслию кто поставил. Вот снимут этого
деятеля, другого назначат, он-то и отменит...
Но крест, видно, отменять не собирались, потому что строптивых продолжали
«вразумлять» штрафами: сказано же было, не увеличивайте стоимость строений,
а вы, мол, что же? Эдак, мол, жилой фонд не амортизируется и через полсотни
лет.
Зачем и кому нужна была эта «амортизация» собственных дворов, ясеневцы не
знали, но рассуждали так: «К тому времени, когда ломать Ясеневку придут, не
обветшают дома, вот, значит, и разрушать трудновато. Ветхий-то двор пихнул —
он и рассыпался, а с добротным еще повозишься».
Правда, поначалу, когда еще слышались энергичные восклицания, подобные
«разъяснения» на ясеневцев не действовали — платил человек десятку штрафа и
продолжал новить свое жилье. Однако постепенно стали надоедать им и эти
штрафы, а еще больше — скандалы, без которых ни одно подобное «разъяснение»
не обходилось. За год какой-то переругались не только со всем местным
начальством, но и друг с другом. Потому что, обороняясь от штрафа, выяснять
зачем-то начали: «А почему с Митрюшкина не взыскиваете?», «Почему мимо
Матюхина прошествовали?» Заходили, конечно, к Митрюшкину и Матюхину, которые
тоже задавали вопросы.
Так что теперь, если бы крест кто и отменил, проживать в Ясеневке решился
бы не каждый (да и на центральной усадьбе не каждого хлебом-солью встретили
бы). Рассказывают, так и случилось в соседнем районе. Тоже года два
штрафовали, а потом «докумекал» кто-то, что зря, село крупное, колхоз там
новую ферму строит, и надо бы его оставить. А «докумекав», взял да и
зачеркнул в слове «неперспективное» всего лишь две буквы «не» — долго ли — и
без всяких усилий получил таким образом противоположное тому, что было.
Получил село с будущим.
Однако... Словно подменил кто жителей: ни работы, ни доброго взгляда,
одни дрязги да суды: и товарищеские, и народные. Казалось, даже коровы на
ферме осатанели: отощали, ни молока, ни мяса, ревут на всю округу...
Окончательно осознав свое положение, ясеневцы перестали играть свадьбы,
которых здесь всегда было много. Ходили по Ясеневке женихи, ходили и
невесты, однако ходили без прежней уверенности и сочетаться не решались:
сначала, мол, на жительство определись, отвечали девчата вовсе даже без
улыбки.
Подобным же образом размышляли и семейные, когда заходила речь о
прибавлении семейства. Даже жена Михаила, мечтавшая о дочке, заявила вдруг
со слезами: «Не надо». Этот отчаянный выкрик и принудил его к окончательному
решению:
— Съезжу-ка я, жена, в райцентр. Слышал, там дома с участками продаются.
Может, и приторгуюсь.
И уехал. Долго ли по автостраде. Двадцать — тридцать минут — и там.
С этого момента, когда Михаил, выйдя на автостраду, сел в рейсовый
автобус, он навсегда отделился от деревни, от Ясеневки. Все мысли его теперь
были о Лисянске, том самом райцентре, куда он ехал. Думал о том, что
Лисянск, даже если вдруг и не будет центром района, никогда не обзовется
неперспективным...
* * *
Вот и загрузил Михаил Матвеев последние машины. Потолкал в них все, что
могло пригодиться на новом месте: доски, сорванные с пола и потолка,
выломанные оконные рамы, дверные косяки, снятые со стен отопительные
батареи. «Кажется все. Прощай, родимый дом, и прости».
Михаилу было стыдно, что так беспощадно, варварски обошелся он с новым
домом своим, осквернив отчий кров, самого себя.
— Яблони-то зачем ломать? — ругнулся он на шофера, загнавшего машину в
сад. Однако легче от этого сердитого выкрика ему не стало.
Проворчав еще что-то, Матвеев распрямился, взглянул на Ясеневку. «Может,
приеду, а тут пашня», — подумал он. И вдруг онемел.
За развалинами соседского двора увидел кущу берез, обелиск и солдата,
склонившего обнаженную голову. Издали как живой стоял, припав коленом к
земле. К земле родной Михаилу Ясеневки. К земле, в которой лежат отдавшие за
нее жизнь, на которой жил Михаил. Жил, да вот покинул. А солдат оставался.
Он, скорбящий по погибшим товарищам, пока еще не замечал развалин,
окружавших его, не замечал запустения и того, что он покинут, оставлен теми,
кто поставил его.
И теперь он будет стоять среди берез на пустынном бугре над рекой. Будет
напоминать не только о тяжкой године, но и о том, что здесь была деревня
Ясеневка, стоявшая, как утверждали старики, со дня сотворения земли...