Зазвонил телефон, и следователь Бородулин с недовольным видом поднял трубку. Он не произнес ни слова, но я видела, как медленно расширялись его зрачки – странное ощущение, я даже не подозревала, что смогу разглядеть это неуловимое движение; возможно, впрочем, я и не видела его расширившихся зрачков, а только почувствовала его неожиданное напряжение, его удивление, перешедшее в страх, странный страх, не имевший ко мне никакого отношения, то есть, имевший, конечно, потому что услышанное каким-то образом было связано и со мной, и с Веней, и с Валерой, и с нашим общим будущим, хотя какое будущее могло быть у Валеры, у него и прошлого не было вот уже несколько часов.

Бородулин опустил трубку на рычаг и перевел на меня пустой взгляд. Взгляд человека, настолько погруженного в свои мысли, что окружающий мир теряет свое трехмерие и становится плоской картинкой, реальность которой определяется исключительно желанием или нежеланием видеть изображение.

– Что? – спросила я.

Бородулин смотрел на меня, но, похоже, не видел. Допрос пошел не так, как должен был, точнее – не так, как я видел его, хотя я-то видел не с самого начала, но все равно – теперь разговор и не мог пойти в том же ключе. Что-то произошло.

– Что? – спросил я.

Взгляд Бородулина стал, наконец, осмысленным, по крайней мере настолько, чтобы следователь понял, что задержанная все еще находится в комнате и с ней нужно что-то делать.

Он думал о чем-то и не мог принять решения.

– В коридоре, – пробормотал он. – Подождите в коридоре.

Он не боялся, что я убегу?

Я вышла в коридор и села на длинную узкую скамью – милиционер, доставивший меня на допрос из камеры, сел рядом, а напротив сидела женщина в милицейской форме и смотрела на меня, как удав на кролика, она не позволила бы мне не только сбежать, но даже подняться со скамьи без специального распоряжения следователя Бородулина.

– Что? – спросила я, и оба представителя органов правопорядка сделали вид, будто не слышат меня и не видят: два живых истукана. Но мой вопрос им и не предназначался.

Что я мог ответить? Я не слышал собеседника Бородулина, не знал, какую информацию получил следователь, и чем эта информация могла нам грозить. Единственное, что я знал, так это то, что, выпроводив Алину из кабинета, следователь принялся звонить сначала своему непосредственному начальству, потом куда-то еще, и отовсюду получал достаточно невразумительные ответы на вопрос, который оставался для меня скрытым.

Коротко тренькнул звонок, и женщина-милиционер сделала мне знак: ну-ка, мол, давай опять на допрос. В кабинете за прошедшие несколько минут атмосфера изменилась радикально: бумаги следователь убрал в ящик, перед ним лежал небольшой бланк, уже наполовину заполненный, и Бородулин ощущал такую неуверенность в себе и своих поступках, что мне даже стало его немного жаль – чисто женская реакция на мужскую слабость.

– Садитесь, Алина Сергеевна, – сказал он странным осипшим голосом.

Когда я села, он долго смотрел на меня взглядом, смысл которого я не могла понять – не осуждающе, не зло, а с каким-то внутренним страхом, вызванным неизвестно чем и потому непонятным.

– Я вам подпишу пропуск, – сказал он, наконец, – и вы пойдете домой. Прошу никуда из дома не отлучаться. Вам позвонят или придут. Или…

Он сделал паузу, в которую я вклинила свой вопрос:

– А мама?

– Что? – переспросил он. – А… Ну да… Нет, ваша мать сейчас дома… То есть, она и была…

Так они маму не задержали? Она все это время сидела дома, бедная, я могла себе представить, как она нервничала, как звонила во все инстанции, ничего не понимая, а может, она была не одна, а кто-то, участковый инспектор, например, находился с ней, охраняя или, наоборот, следя, чтобы не сбежала?

Бородулин протянул мне подписанный пропуск, дверь открылась, и следователь сказал возникшей на пороге сотруднице:

– Кира, отвези сама домой Алину Сергеевну.

– Слушаюсь, – ответила Кира, не поняв произошедшей перемены. Мы обе ничего не понимали, да еще я – третий.

Я встала, взяла из руки Бородулина пропуск и не удержалась от вопроса:

– Что случилось? Меня уже не обвиняют в…

Произнести слово «убийство» было свыше моих сил.

Глядя куда-то в сторону окна, Бородулин ответил:

– Вас ни в чем не обвиняют. Э… За неимением убитого.

– Что вы сказали? – поразилась я.

– Вы, конечно, не в курсе, – с неожиданно злой иронией произнес следователь. – Вы, конечно, и сейчас понятия не имеете… Вы… – он буквально захлебывался ненавистью то ли ко мне лично, то ли к обстоятельствам, вынудившим его поступить вопреки здравому смыслу и всякой логике. – Вы… Вы действительно не знаете, что Мельников жив?

Мои ноги приросли к полу.

– Как? – растерянно сказала я. – Как жив? А где нож?

Наверное, это был самый глупый из вопросов, какие я могла задать. Однако следователь воспринял мои слова как вполне естественные и ответил:

– В кармане у него нож. В кармане.

– А… А тело?

– Какое тело? – крикнул Бородулин. – Что вы мне комедию разыгрываете? Не знаю, какие у вас там отношения, и что вы с этим Мельниковым задумали! Жив он. Лежал в морге на столе, а потом встал и пошел. Идите! Идите, ради Бога, дайте мне подумать.

Подумать и мне – нам – было о чем. Я вышла из кабинета следом за женщиной, она даже головы в мою сторону не повернула, так мы и шли до лестницы, а потом на первый этаж и к выходу, где дежурный проверил мой пропуск и удивился, должно быть, не меньше, чем был удивлен следователь, услышав странную информацию по телефону.

Домой меня довезли на милицейском «жигуле» – вероятно, том самом, на котором доставили в отделение несколько часов назад.

– Поднимитесь к себе, – сказала сопровождающая, – и из квартиры не выходите. Вам понятно?

Я кивнула.

Мама бросилась мне на грудь, как только я вошла – мне даже показалось на мгновение, что поперек прихожей все еще лежит тело человека, – и обе мы зарыдали, не сдерживая эмоций, а я, хотя и чувствовал себя лишним, но не уходил, не мог уйти, я был слишком поглощен раздумьями, чтобы правильно реагировать на происходившее.

– Есть хочу! – сказала я, успокоившись, а точнее – выплакав запас слез, будто истощился какой-то источник, и я почувствовала страшный голод. – Мама, как я хочу есть!

– Сейчас-сейчас, – заторопилась мама, тоже пришедшая в себя, едва услышав мои слова: как же, доченька проголодалась, все остальное неважно, да все и миновало, а что миновало, то уже не повторится, а что не повторится, то не стоит внимания.

В гостиной я повалилась на диван, скинула с ног туфли, закрыла глаза и отключилась от реальности, чтобы побыть вдвоем с моим Веней, с любимым моим Веней, единственным, кто все это время был со мной, хотя и не рядом, я набросилась на него, и это тоже был голод, который следовало утолить.

Где мы были? Я не знаю. И я тоже, да какая разница. Нет, согласись, Алинушка, это не просто интересно, это очень важно понять… Это совсем не важно, Венечка, а важно совсем другое – то, что мы действительно ощутили себя единым существом, мы говорили о себе «я» и не могли отделить наши «я», мы были вместе, и это было не сексуальное ощущение близости, а гораздо более глубокое. На самом деле просто другое, и такие сугубо геометрические понятия, как глубина, ширина или величина, не имели к нам никакого отношения.

Мы были вместе и узнавали себя, объединяя обрывки воспоминаний, создавая удивительную, но цельную цепь нашей общей памяти, которая до последнего времени распадалась на две составляющие, а сейчас разнородные звенья сцепились и стали неразделимы, будто так и было всегда.

Оказывается, мы ходили в один детский сад и даже спали днем на одной раскладушке – она сильно скрипела, когда ее раскладывали, и натянутая материя на ней была ярко-зеленого цвета с темными маленькими клеточками, мне почему-то казалось, что это настоящие клетки, которые не выпустят меня на свободу, когда я захочу встать, мы быстро накрывали раскладушку белой, в синюю полоску, простыней и будто становились свободными – настолько, что могли не спать, а просто лежать, закрыв глаза, подсматривать, что происходило в большой комнате, где, кроме нас, спали еще тридцать детей, и думать о том, как вечером Алик позовет меня играть во дворе в машины-развозки (нет, не Алик, почему Алик? Рита позовет, и не в машины играть, я никогда не играла в машины, а в дочки-матери или в классы, в классы мне не нравилось, потому что прыгала я плохо и всегда проигрывала, но Рита именно поэтому обожала классы, и мне приходилось сдаваться – заранее сдаваться, еще до начала игры, потому что само согласие означало мое поражение).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: