Он в ту зиму разобрал и починил старый трактор Уэйда, осмотрел новый, выбирался с Уэйдом на охоту, притерпелся к запаху Эда Рэнсома. И Джон Самнерс уже не казался ему таким экзотическим и таинственным, и майор Джиффорд — таким заносчивым, хотя по-прежнему приезжал на своем грузовичке с водителем, и водитель оставался готовить еду, не участвовал в охоте. Они видели след оленя, собаки даже несколько раз гнали его, но, очевидно, везение на какое-то время покинуло их. Эд Рэнсом ворчал, что дичь, пожалуй, исчезнет гораздо раньше, чем он предполагал, майор Джиффорд возражал ему, указывая на непомерно расплодившихся диких кроликов, опоссумов, уток.
Связь с Джессикой Фонтейн стала чем-то обыденным. Он уже не боялся потерять ее — очевидно, потому, что обладал ею достаточно давно, потому что частое ее присутствие рядом с ним породило иллюзорное убеждение в том, что так будет всегда.
Они с Джессикой возвращались из Джонсборо среди застывших полей, где засохшие и скрюченные стебли хлопчатника рождали ощущение всеобщей покинутости. Билли останавливал автомобиль, они стояли, глядя на полосу заката над кромкой далекого темно — синего леса, и Джессика говорила:
— Ты очень странный, Билли. Наивно пытаться задержать течение времени, а тем более — повернуть его вспять. Со временем надо смириться.
— Не знаю, — нервно пожимал плечами он. — Я всегда расценивал время, как врага, которому я постоянно проигрываю. Время приносит человеку новые неприятности, потери, новую боль. Ведь весной ты собираешься уехать отсюда?
Она неопределенно пожимала плечами.
— Возможно. Но не исключено, что мы уедем отсюда вместе, вдвоем с тобой.
— Мне-то в Калифорнии уж точно делать нечего. Да и ты там станешь совершенно иной. К тому же без меня матери будет еще хуже.
— Что, с отцом так уж безнадежно?
— В том-то и дело, что нет. Дня три назад он вдруг заплакал. Мы с матерью находились рядом с ним, а он, как всегда, смотрел перед собой, словно пытаясь решить что-то очень важное для себя, и вдруг перевел взгляд на нас. Честное слово, мне показалось, что в этом взгляде было столько боли, отчаяния, столько безнадежности… И сразу же — слезы градом, крупные, что называется, с горошину. Я себя тогда так почувствовал — словно при мне с него с живого кожу сдирают, а я помочь не могу. А уж о матери и говорить нечего…
Вскоре после этого Генри произнес первые слова. До этого он только нечленораздельно мычал, тяжело и надсадно стонал. А теперь он достаточно четко сказал:
— Аова… олит.
Находившаяся рядом с ним Конни быстро переспросила:
— Что, Генри? Что ты сказал?
— Гао-ва… болит.
— У тебя болит голова?! — она сорвалась с места, охватила голову несчастного ладонями, приблизила свое лицо к его лицу, и глаза их глядели в упор друг на друга.
— Генри, милый! — в отчаянной надежде закричала она. — Ты меня узнаешь?
— Ко… н-ни, — это слово далось ему очень трудно, и целые потоки слез заструились сразу же по его щекам.
Конни видела, как много усилий он прилагает, чтобы вырваться из цепкой трясины беспамятства.
— Генри, успокойся, милый. Я с тобой. Только ты успокойся, ради Бога. Билли, Билли! — закричала она, так громко, что сын, находившийся внизу в столовой, услышал ее.
Он вбежал в комнату, и первое, на что он наткнулся, был живой, осмысленный взгляд отца.
— Папа…
— Смотри, Генри, это Билли, ты узнаешь его?! — только сейчас Билли, пораженный, осознал, сколько силы, сколько несгибаемой воли, сколько упрямства в этой женщине, его матери.
Генри кивнул в ответ и утомленно прикрыл глаза. Именно прикрыл, может быть даже зажмурил. Раньше он спал — или просто впадал в беспамятство — с полузакрытыми глазами.
Билли оглянулся на стук. В дверях комнаты стоял Уилл Бентин. Слезы скатывались по острым скулам старика и сразу исчезали в густой белой бороде.
— Такое уж это место — Тара, — хрипло произнес он, словно ни к кому не обращаясь, — что воскресают тут из мертвых.
На следующий день Билли вместе с дедом помчался в Атланту, где жил знакомый Уэйда, врач-психиатр Оскар Левинсон. Мистер Левинсон, старый еврей, перебравшийся сюда всего лет двадцать назад из Германии, говорил по-английски все с тем же чудовищным акцентом, с каким он говорил и вскоре после своего приезда в Штаты.
— Чито я фам могу сказайт, миста Гамильтон? Состояние фашего зятя намного лючше, чем ф тот раз, когда я его осматриваль фпервые. Тогда у нефо почти отсутствовали реакции на что-либо.
— Значит, есть надежда, мистер Левинсон, что улучшение будет прогрессировать? — осторожно спросил Билл.
— Конечно, молодой человек, конечно. Эта штука, — он постучал себя по высокому морщинистому лбу, словно карниз свисавшему над крючковатым носом, — эта штука еще так плохо изучена человеком и, даст Бог, никогда не будет изучена настолько хорошо, чтобы не преподносить сюрпризы. Я знаю случай, когда человек несколько лет пролежал в коме. И что вы думаете? Он из нее вышел! У вашего отца, к большому счастью, комы не было. Может быть, у него была гематома, которая рассосалась, может быть… А-а, тут вот, — он постучал себя по лбу еще раз, — все может быть.
Уэйд ни за что не хотел отпускать мистера Левинсона, не накормив его ужином. Мистер Левинсон пропустил пару стаканчиков виски, поел сочного жаркого и уверил всех домашних, что дела у Генри Коули теперь уж точно и окончательно пойдут на поправку.
И его уверенность словно бы влила новые силы в Генри, который, конечно, не слышал разглагольствований мистера Левинсона. Уже через несколько дней после визита врача он самостоятельно спустился вниз, в холл. Походка его была шаркающей, руки дрожали, он обливался потом, словно сейчас было лето, а он поднимался на высокую гору.
Генри изумленно взирал на открывшийся из окна вид на кедровую аллею, на синее небо с редкими облачками.
— Это… где? — спросил он у подоспевшей Конни.
— Это Тара, милый, — поспешно объяснила она.
— Ага, — он вытер вспотевший лоб дрожащей рукой. — Я… будто бы долго спал.
— Да, ты и в самом деле долго спал, — она видела, как Генри озадаченно ощупывает глубокий шрам у себя на лбу.
— Это была… Мексика, да? — взгляд его опять обрел выражение того мучительного раздумья, когда он метался в кольце беспамятства, пытаясь прорвать его.
— Да, милый, да, — Конни поспешно обняла его за плечи и внутренне содрогнулась — она словно впервые, теперь, когда муж превратился в прежнего Генри, ощутила, насколько же ослабела, одряхлела его плоть. — Тебе нельзя перенапрягаться, ты долго болел. Пойдем, я отведу тебя. Ты ляжешь и хорошенько выспишься.
Он подчинился, словно послушный ребенок. Конни отвела его наверх, крепко охватывая рукой его костлявые плечи и спину. И она снова вспомнила, какой мощной, упругой, тяжелой даже на ощупь была его плоть.
А еще через какое-то время Билли вывез отца на прогулку. Неизвестно, сколько времени тот был без свежего воздуха, и даже необычайно теплая мартовская погода не произвела на него ожидаемого эффекта. Кожа его, бледная, сухая, словно пергамент, вовсе не порозовела, он кутался в теплое пальто, недавно купленное Конни, тер уши под енотовой шапкой Уэйда и улыбался извиняющейся улыбкой.
— Ничего, отец, — сказал Билли, — климат Тары даже покойника способен на ноги поставить, а ты-то у нас совсем молодцом сейчас выглядишь.
— Билли, мальчик мой, — он всматривался в сына очень пристально, — ты так изменился. Ты водишь машину. Давно?
— Ну да, па, я же тебе говорил. Как только вернулся из Европы, так сразу и купил.
— Да-да, я припоминаю, — тут лицо его радостно просветлело. — Ты говоришь, Штаты воевали в Европе?
— Да, но это была очень короткая для нас война. В апреле семнадцатого Вудро Вильсон объявил немцам войну, весной восемнадцатого я попал туда, а уже осенью они капитулировали.
— Вот как, — Генри опять потер лоб рукой. — А я, кажется, влип в эту передрягу в начале семнадцатого года.
— Эй, па, — Билли озабоченно повернулся к нему. — Ты не очень-то напрягайся, не вспоминай. Лучше как-нибудь позже вспомнишь. Тебе сейчас спешить некуда, а доктор сказал, что переутомляться тебе нельзя.
— Ладно, не буду, — устало улыбнулся Генри. — Значит, ты тоже был летчиком?