Целый почти час курили молча дровосеки, повернувшись спиной к длинной неподвижной фигуре на кровати. Наконец Джонсон встал и встряхнулся.
— Ну, — протянул он, — мы должны теперь сделать все, что можем, для бедного старого Джо.
— Придется, — отвечал Мак-Уэ.
— Нельзя же оставлять его здесь, в доме, — продолжал Джонсон нерешительно.
— Конечно, нет, — ответил Мак-Уэ. — Да и дом этот принадлежит не только ему, а и нам. Мы его похороним, как дровосека, пока хозяин пришлет за ним, чтобы свезти его в поселок, где пастор сделает с ним все, что надо.
Дровосеки завернули несчастного Годдинга в брезент, которым были покрыты сани, и зарыли его глубоко в снег под большим вязом за хижиной. Над ним устроили нечто вроде памятника из дров, чтобы лисицы и дикие кошки не потревожили его сна. На дрова они поставили крест. С облегченным сердцем они вернулись обратно в хижину и снова сели у огня, который, казалось им, горел веселее после того, как мертвый хозяин хижины был похоронен.
— Что нам делать теперь с ребенком… с маленькой Розой-Лилией? — начал Джонсон.
Рыжий Мак-Уэ вынул трубку изо рта и плюнул на решетку плиты в знак того, что ничего не может посоветовать..
— В поселке говорили, будто у Джо Годдинга нет ни близких, ни родных, никого, кроме этого ребенка, — продолжал Джонсон.
Мак-Уэ равнодушно пожал плечами.
— Нам придется взять ребенка с собою в лагерь, — сказал Джонсон. — Хозяин скажет, может быть, чтобы ее свезли в поселок после похорон. А может быть, он прикажет рабочим оставить ее у себя, чтобы в лагере веселей было, когда случится какая-нибудь неудача. Я думаю, когда ребята увидят ее милое личико, все охотно согласятся присматривать за нею.
Мак-Уэ снова плюнул на решетку плиты.
— Я никакого желания не имею, чтобы в лагере водились дети, а ты поступай, как хочешь, Джонсон! — отвечал он раздраженно. — Говорю только заранее, что не намерен смотреть за нею. Следует, кажется мне, подумать также о старой корове и курах Джо, которых я видел там в хлеву.
— Все это принадлежит Розе-Лилии и завтра отправится с нами в лагерь, — отвечал Джонсон решительно. — Мы скажем ей, что отца ее увезли ночью, потому что ему сделалось хуже, а ее мы возьмем к себе, пока он вернется назад.
В голосе его прозвучала нежность, сострадание.
Мак-Уэ, заметивший его волнение, насмешливо фыркнул. Выбив затем свою трубку, он наложил дров в плиту и рядом с нею постлал на полу свое одеяло.
— Превращай лагерь в ясли для детей, коли тебе так хочется, а мне до этого нет дела, — проворчал он.
II
Весь лагерь сразу подчинился Розе-Лилии, увидев ее голубые, полные слез глаза и ее прелестные розовые губки. Как только Дэви Леган, хозяин дровосеков, узнал, каким одиноким остался бедный ребенок после смерти отца, он сейчас же предложил лагерю удочерить ее. Джонсон оказался прав. Джимми Бракетт, кухарь, на которого главным образом должны были лечь заботы о новом члене семьи, восторженно поддержал предложение хозяина.
— У всех нас были матери, и никто не откажется смотреть за нею, — заявил он решительно, так как считал себя самым главным человеком в лагере после хозяина.
Все дровосеки шумно выразили свое согласие, за исключением Мак-Уэ, который сидел в стороне и насмешливо улыбался.
Роза-Лилия с первого же дня расположилась в лагере, как у себя дома. Оставаясь одна, она скучала и беспокоилась об отце, и Джимми Бракетт всеми силами старался развлечь ее сказками. Рассказывал он их целыми часами подряд, когда дровосеки отправлялись в лес. Горе детей проходит, к их счастью, очень скоро, и Роза-Лилия быстро научилась повторять: «Бедный папочка уехал далеко-далеко!» — без малейшего дрожания губок и без того полного печали взгляда, от которого сердце рослых, здоровых дровосеков сжималось от жалости.
Лагерь Конроя — просто длинная бревенчатая просторная изба, щели которой хорошо законопачены. Посреди этой избы находилась Большая печь. Вдоль одной стены шли два ряда нар, расположенных друг над другом, а у другой — стоял большой, тяжелый стол. У самой двери находилась небольшая пристройка, служившая кухней. Несколько тесная, она отличалась необыкновенной чистотой, порядком и блестящей жестяной посудой. Внутренний угол главной комнаты был отделен досками. Там находилась крошечная спальня, величиною с большой буфет. Помещение это предназначалось для самого хозяина. Там стояли две узкие койки: одна — для хозяина, который был слишком велик для нее, а другая — для священника-комиссионера, который раза два в зиму обходил на лыжах обширный округ, по которому разбросаны были в разных местах лагери. Койку священника хозяин предоставил Розе-Лилии с тем однако строгим условием, чтобы Джонсон продолжал ухаживать за нею и наблюдать за ее туалетом.
Роза-Лилия не пробыла и недели в лагере, как грубое отношение к ней Мак-Уэ возбудило неудовольствие даже хозяина, а он был человек справедливый. Все, само собою разумеется, признавали, что ни закон, ни контракт не могут заставить Мак-Уэ обращать внимание на ребенка и относиться к нему с такою же заботливостью, с какою относились все члены лагеря. Джимми Бракетт выразил только общие чувства, когда проворчал, глядя сердито на спину Мак-Уэ, который сидел, склонившись над тарелкой с бобами, и, ничего не подозревая, уплетал их с большим аппетитом.
— Посмей он только сделать что-нибудь, — мы научим его приличному обращению.
Но с рыжим Мак-Уэ ничего нельзя было поделать, так как все права были на его стороне.
Весь лагерь был у ног Розы-Лилии. Но ей этого было мало. Ей хотелось, чтобы этот огромный, суровый, рыжеволосый человек с сердитыми серыми глазами и громким голосом был также ласков с нею. Ей хотелось, чтобы он брал ее на руки и сажал к себе на колени, чтобы складным ножом вырезывал ей из дерева такие же лодочки и ящички и таких же чудных собак и кукол, какие ей вырезывали Джонсон и все дровосеки. В присутствии Джонсона она часто капризничала, так как была уверена, что он верный ее раб. И к тому же — приходится, к сожалению, сознаться в этом — она в глубине души своей никак не могла простить ему бельма на глазу. Впрочем, она благосклонно разрешала ему играть с ней. Ко всем остальным обитателям лагеря, кроме хозяина, на которого смотрела с благоговейным страхом, она относилась одинаково ласково и беспристрастно. Но мечтала она об одном: обратить на себя внимание рыжего Мак-Уэ.
После ужина дровосеки обыкновенно набивали свои трубки, закуривали их, и кто-нибудь затягивал песню, одну из тех бесконечных, однозвучных песен, которые поют все дровосеки.
Одни из этих песен чувствительны, другие религиозны, но попадаются между ними до того грубые по своим выражениям, что вас может бросить от них в жар. Грубые песни пользуются такою же любовью в лагере, как и чувствительные, поражая вас своим простодушием. Самые скромные дровосеки поют их, так как не сознают, по-видимому, всей чудовищности их смысла. Ни одна из таких песен, как бы по общему согласию, не пелась в лагере со времени появления в нем Розы-Лилии.
И вот, когда дровосеки пели или курили, или шутили, Роза-Лилия переходила от одного к другому, и крошечная фигурка ее смутно мелькала в наполненной густым дымом комнате, еле освещенной двумя масляными лампами. Дровосеки откладывали в сторону трубки и, взяв ее на колени, ласково гладили большими заскорузлыми руками ее шелковистые белокурые кудри и рассказывали ей на ушко лесные сказки, чтобы позабавить ее. Просидев спокойно каких-нибудь минуты две на коленях у одного, она слезала и направлялась к следующему. Добравшись наконец до того места, где сидел обыкновенно рыжий Мак-Уэ, закинув одну ногу на другую и прислонившись к спинке скамейки, она останавливалась на несколько минут и стояла, улыбаясь и надеясь, что он заметит ее. Затем она подходила ближе и, не говоря ни слова, прислонялась к его колену, ласково заглядывая ему в лицо. Если Мак-Уэ пел в это время, — а он был отличным певцом, — он так погружался в свое пение, что не замечал Розы-Лилии, и она уходила, с удивлением посматривая на него, и отправлялась искать утешения у своих верных приверженцев. Но когда Мак-Уэ не пел, он бросал на нее суровый взгляд своих сердитых серых глаз и, пощипывая лохматые брови, грубо спрашивал ее: