В изголовье стояли три монахини, безмолвные, но взволнованные и очень женственные в своих широких шелковых юбках. Мать-настоятельница наклонилась и осторожно сняла с мертвого лица покрывало из белого батиста.
Мэтью увидел безжизненное и прекрасное лицо жены, и неожиданно в глубине его существа вспыхнул смех, так что он крякнул, и необычная улыбка озарила его лицо.
В свете свечей, тепло трепетавшем, словно на рождественской елке, три монахини не сводили с него тягостно-жалостливых взглядов. На их лицах отражались разные эмоции. В трех парах глаз вдруг появился страх, который сменился замешательством и изумлением. Потом, но не сразу конечно, в этих глазах, беспомощно вглядывавшихся в него при свете свечей, появилась странная невольная улыбка. Улыбки были разные, но словно распустились три нежных цветка. У молодой монахини улыбка была почти болезненной, с налетом восторженного исступления. На темном лице лигурийки, сидевшей у гроба, женщины зрелой, с прямыми полосками бровей, губы изогнулись в языческой усмешке, полной неторопливой и непостижимой архаичной веселости. Это была улыбка этрусков, загадочная и беззастенчивая, не имеющая разгадки.
Мать-настоятельница, похожая на Мэтью крупными чертами лица, изо всех сил старалась сдержать улыбку. Но так как его опустившийся от нечестивой улыбки, злой подбородок был прямо перед ее глазами, то она медленно наклонила голову, чтобы скрыть все ширившуюся и ширившуюся улыбку на своих непослушных губах.
Вдруг затрепетав всем телом, молодая бледная монахиня закрыла лицо рукавом. Мать-настоятельница обняла девушку за плечи, приговаривая с итальянской темпераментностью:
— Бедняжка! Поплачь, поплачь, бедняжка!
Однако в ее сочувственном голосе слышался сдавленный смех. Крепкая загорелая сестра стояла, истово сжимая в руках черные четки, однако улыбка не сходила с ее лица.
Мэтью опасливо повернулся к кровати, чтобы посмотреть, не следит ли за ним его жена. Он ее боялся.
Офелия показалась ему красивой и трогательной: заострившийся вздернутый носик, лицо упрямой девочки, застывшее в последнем проявлении ее нрава. Улыбка Мэтью исчезла, уступив место мученической печали. Мэтью не плакал: просто смотрел и смотрел на мертвую жену. Но на его лице стало еще очевиднее выражение: я знал, что мне была уготована эта мука!
Она была очень красивой, очень похожей на ребенка, очень умной, очень упрямой, очень усталой — и мертвой! Он почувствовал страшную опустошенность.
Десять лет они были женаты. Нет, он совсем не был идеалом — нет-нет, ни в малейшей степени! Но Офелии всегда нужно было настоять на своем. Она любила его, но была упрямой и бросала его, томилась, презирала его, сердилась, бросала его двенадцать раз и столько же раз возвращалась.
Детей они не нажили. А он, в душе очень сентиментальный, так хотел детей. Ему было грустно.
Больше она не вернется. Это тринадцатый раз, и теперь она ушла навсегда.
Ушла ли? Когда он стоял, задумавшись, ему показалось, будто его толкнули локтем в бок, чтобы он улыбнулся. Мэтью дернулся и сердито нахмурился. Он не хотел улыбаться! Он выставил вперед квадратный голый подбородок и обнажил большие зубы, глядя на вечно провоцировавшую его мертвую женщину. «Опять за старое!»— хотелось сказать ей, повторяя слова диккенсовского персонажа.
Он совсем не был идеалом. Но собирался жить дальше со всеми своими несовершенствами.
Неожиданно Мэтью повернулся к трем монахиням, которые казались поблекшими в свете свечей, застывшими в своих белых камилавках между ним и пустотой. Он сверкнул глазами и обнажил зубы.
— Меа culpa! Меа culpa! — брюзгливо проговорил он.
— Macchè![43] — смущенно воскликнула мать-настоятельница, разведя руки в стороны, а потом вновь сведя их вместе и спрятав в рукавах, словно парочку птиц.
Мэтью наклонил голову и огляделся, собираясь покинуть комнату. Мать-настоятельница тихонько прочла «Отче наш», звякнув четками. Молодая бледная монахиня поблекла еще больше в сумеречном свете. А вот черные глаза крепкой смуглой монахини мерцали, словно вечно улыбающиеся звезды, и он почувствовал, как смех вновь поднимается из глубины его существа.
— Послушайте! — сказал он, обращаясь к женщинам, — я ужасно расстроен. Мне лучше уйти.
Они застыли в изумлении, а он устремился к двери. И опять улыбка появилась у него на лице, тут же замеченная крепкой монахиней с черными сверкающими глазами. Втайне он думал, что хотел бы дотронуться до ее смуглых рук, сластолюбиво соединенных вместе.
Он решил упорствовать в своих несовершенствах. «Мea culpa!» — мысленно вопил Мэтью. Но при этом он чувствовал, будто кто-то толкает его в бок и говорит: «Улыбайся!»
Три женщины, оставшиеся в красивой комнате, переглянулись и всплеснули руками, которые, как шесть птиц, вылетели из рукавов, будто из гнезд, и вернулись туда обратно.
— Бедняжка! — сочувственно произнесла мать-настоятельница.
— Già![44] — сказала смуглая монахиня.
Мать-настоятельница бесшумно подошла к кровати и наклонилась над изголовьем.
— Она как будто знает, — прошептала мать-настоятельница. — Как вам кажется?
Три головы в камилавках наклонились над кроватью. И тут монахини в первый раз заметили ироничную улыбку на губах Офелии. Они не могли отвести от нее изумленных взглядов.
— Она видела его! — еле слышно произнесла, задрожав всем телом, молодая монахиня.
Мать-настоятельница аккуратно закрыла мертвое лицо расшитым покрывалом. Почти неслышно монахини произнесли молитву за упокой души, перебирая в пальцах четки. Потом мать-настоятельница поправила две свечи, а на третьей, толстой, свече зажала в сильных ласковых пальцах горящий фитиль и погасила его.
Крепкая монахиня со смуглым лицом вновь уселась на стул с требником в руках. Две другие, зашелестев юбками, двинулись к двери и в длинный белый коридор. В своих темных платьях они плыли по нему, как черные лебеди по реке, но вдруг замедлили шаг. Впереди, в другом конце коридора, маячила фигура несчастного вдовца в унылом пальто. Неожиданно мать-настоятельница как будто сорвалась с места.
Мэтью видел, как они приближаются, две женщины в развевающихся одеждах, в камилавках и теперь как будто безрукие. Молодая монахиня шла немного позади матери-настоятельницы.
— Pardon, ma mère[45], — проговорил Мэтью, как будто они встретились на улице. — Я где-то оставил шляпу…
Он безнадежно махнул рукой, и не было на свете человека более неулыбчивого, чем он.
Кто смеется последним
Землю укрывает легкий снежок. Часы на соборе бьют полночь. Зимней ночью, в виде исключения, чистые белые улицы Хэмпстеда с фонарями вместо луны и темным небом над ними кажутся красивыми.
Неясные голоса, проблески желтого света. Неожиданно открывается дверь большого темного дома в георгианском стиле, и в сад выходят три человека. Девушка в темно-синем пальто и меховой шапочке без полей держится прямо, рядом с ней сутулый мужчина с маленьким планшетом в руке, еще один, тощий мужчина с рыжей бородой и без головного убора, подходит к воротам и смотрит на дорогу, что ведет вниз по склону холма к Лондону, поворачивая то вправо, то влево.
— Глядите-ка! Мир совсем новый! — иронично восклицает бородатый мужчина.
— Нет, Лоренцо! Это всего лишь снег! — громко возражает молодой человек в пальто и котелке. У него красивый звучный голос, и говорит он протяжно, с толикой усталой насмешки. Потом он отворачивается, его лицо исчезает в темноте.
Девушка с по-птичьи поднятой головкой настороженно смотрит на мужчин.
— Что там? — спрашивает она торопливо, но спокойно.
— Лоренцо говорит, там новый мир. А я говорю, что это всего лишь снег, — отзывается с улицы молодой человек, — поэтому все такое чистое.