В длину камера была двадцать четыре фута, в ширину вдвое меньше, с двумя высоко расположенными окнами с решетками, выглянуть из них можно было, только встав на плечи друг к другу. Полом служила утоптанная земля, стены были из мавританского камня, твёрдого, как гранит.
Мы помещались там вдесятером. Кроме меня — майор Джордж, вернувшийся ко мне, несмотря на прощание, Виктор, лейтенант Фрейзер, лейтенант Харрис и ещё пятеро. С нами обращались неплохо, тюремщики часто допускали мелкие послабления, еды хватало — сухая треска, кукурузный хлеб, рис и каша. Плохо было лишь то, что все мы в той или иной степени нуждались в медицинской помощи, жили стеснённо, в духоте и жаре. И все были джентльмены — я не знал, много ли выжило из корабельной команды или солдат.
Иногда я думал о том, что всё, случившееся со мной — плен и последующие страдания — это кара за осквернение церковного алтаря в Кадисе. Несмотря на влияние тех, с кем я прежде жил, я не мог отделаться от ощущения, что, в итоге, в мире действует божественная справедливость. Это чувство появлялось и исчезало в зависимости от обстоятельств, но всегда присутствовало тенью, как старый шрам.
Первый человек в камере умер две недели спустя. Он был ранен вторично при взрыве, началась гангрена. В такую жару вонь в камере делала жизнь остальных невыносимой. Выздоровление Виктора приостановилось, но он был весел, и благодаря лютне, которую ему позволили сохранить, мы смогли выдержать много нестерпимых часов. Моя старая рана, оставленная открытой, загноилась, по ночам у меня опять начинался жар. Майор Джордж, как железный человек, убрал остатки двух своих потерянных пальцев, и обрубки зажили. Потом он принялся по ночам трудиться над оконной решёткой. Тяжело было удерживать его на плечах, но в несгибаемом духе этого человека было что-то, заставлявшее остальных ему помогать.
Удивительно, но мне удалось обмануть тех, кто нас обыскивал, и спасти драгоценные камни — я отдал их Виктору, а потом забрал, прежде чем добрались и до него. Два португальских солдата, которые нас обыскивали, страдали от распространённой здесь лихорадки и проявляли мало интереса к своей задаче.
Новости из внешнего мира до нас почти не доходили до тех пор, пока я не сдружился с одним из стражников, весельчаком Кабесасом — он понял, что я, хоть и неуверенно, говорю на испанском, которым он свободно владел.
Он был португальцем, и мы фактически находились на юге Португалии, которая десять лет назад лишилась независимости. Хотя формально эта страна являлась союзником и частью Испанской империи, здесь всё ещё присутствовал дух оккупации — военный губернатор и его офицеры были испанцами, а солдаты — португальцы.
Кабесас рассказал, что вскоре после захвата испанцы предприняли попытку обменять нас на пленных, взятых в Кадисе, но лорд-адмирал Говард не доверился Портокарреро и отклонил инициативу. Англичане наконец оставили Кадис и высадились южнее Фару, чтобы атаковать город. Основные силы обороны испанцы сосредоточили в Лагуше, сорока милями западнее, где мы и томились в тюрьме. Наша армия прошла по суше, Фару был взят и сожжён почти без сопротивления. Пройди они после этого ещё несколько миль — и мы оказались бы на свободе, однако, не закрепив успех, они вернулись на корабли и ушли по морю. С тех пор никто их больше не видел, хотя считалось, что они вернулись в Англию.
Однажды я попросил разрешения написать письмо домой, сославшись на то, что, может быть, оттуда вышлют выкуп за освобождение. Я не надеялся ни на какую сумму, что бы ни произошло, но если письмо попадёт по назначению, родные, по крайней мере, будут знать, что я жив, и, может быть, Сью услышит, и будет знать, что я ещё могу вернуться.
Пока появилась возможность, я написал ещё Мариане де Прада и сообщил, что я снова в плену. Виктор так ослабел, что стоило попытаться использовать все пути.
Так мы прожили какое-то время — девять мужчин в тесной камере, в разгар испанского лета. Мало кто жаловался. Ради общего блага свои личные страдания надлежало держать при себе. Ведь со временем всё заканчивается, мы надеялись на выкуп или обмен. В худшем случае — скоро станет прохладнее. Виктор пытался обучать игре на лютне молодого человека по имени Крокер, и мы часто слышали напев:
Не плачь, любимая, скорее улыбнись,
Ведь в старости печалей сполна отмерит жизнь.
Я объяснял лейтенанту Мейбу основы латыни. Один человек перевязывал свой старый свитер с помощью двух деревянных палочек. Майор Джордж всё трудился над окном.
В середине августа еда вдруг стала почти негодной — рыба тухлая, хлеб полон долгоносиков, вода грязная. Трое наших заболели дизентерией. Я пожаловался Кабесасу, тот передернул плечами и ответил, что ничего не может поделать. Я попросил встречи с доном Хуаном Портокарреро, и Кабесас снова пожал плечами. Он ответил, что Портокарреро покинул Лагуш, и теперь мы на попечении Мануэля Буаркоса, военного губернатора города. Кажется, это был тот человек со шрамом, присутствовавший на первом допросе. Я попросил позволения встретиться с ним. В ответ Кабесас присвистнул сквозь зубы и сказал, что лучше не стоит — человек он жестокий, и лучше его не трогать, а то как бы чего не вышло.
Спустя два дня умер лейтенант Фрейзер. Думаю, после потери ноги желания жить у него почти не осталось, и трудно его за это винить. Мы с майором Джорджем написали официальное прошение о встрече с Буаркосом. Оно было отклонено. Лейтенанту Харрису, больному цингой, стало хуже, дёсны так распухли, что жевать он уже не мог. Мы опять обратились к Кабесасу, но тот сказал, что передача нашего сообщения может стоить ему жизни. На вопрос, вернулся ли Портокарреро, он ответил, что адмирал теперь вместе со многими другими привлечён к суду за сдачу Кадиса.
В конце августа Виктор подхватил дизентерию и начал слабеть. Отдав Кабесасу маленький рубин, я сумел контрабандой получать от него кое-какую еду. Моя рана сочилась гноем, не хватало даже повязок. Умер лейтенант Харрис. Майор Джордж, не прекращавший возни с оконной решёткой, мрачно заметил, что так больше места, а значит, и больше шансов для остальных, но тех, кто ещё имел достаточно сил поддерживать его у окна, теперь осталось лишь трое, и скоро ему пришлось удерживаться самому, цепляясь за выступы.
Работа продвигалась, и каждое утро выломанный камень заменялся размоченным хлебом, но оказалось, что решетка уходит в стену глубже, чем мы ожидали, и теперь мы натолкнулись на какой-то особенно крепкий участок кладки. Шуметь было никак нельзя: окна камеры выходили в переулок, где частенько проходили свободные от службы стражники.
Теперь Виктор бросил игру на лютне. Он часто страдал от коликов, а после этого бывал слишком слаб. Я иногда видел, как он сжимает руками живот, как медленно из стороны в сторону поворачивается его голова. Я делал, что мог, старался помочь ему, обтирал лицо водой — хотя воды было мало, и она быстро становилась тёплой и грязной. Я отдал Кабесасу второй рубин, чтобы купил немного маковой настойки и крахмала, и Виктору стало легче. Боли ослабли, и жар спал. Сочувствующий Кабесас принёс амулет от своей матери — камень, который помогает от всех кишечных болезней. Тюремщик просил сохранить это в тайне — ему придётся плохо, если кто-то узнает.
Пришёл сентябрь с пылающим небом и непрерывной жарой. Я снова написал Мануэлю Буаркосу прошение об аудиенции. Неделю спустя комендант нашу просьбу удовлетворил.
На следующий вечер майора Джорджа и меня вывели в штаб, через площадь, в то же самое помещение наверху, где нас допрашивали в первый раз. Но теперь Буаркос принимал нас один, не считая конвоя.
Мне пришлось быть парламентёром, как единственному, владеющему испанским. Джордж знал неуверенно пару слов, ну а я к тому времени говорил бегло.
Наступил момент, когда мне потребовалась вся эта беглость. Буаркос развалился за столом и сидел, потея и ковыряясь в носу. Этим вечером его шрам походил на шнурок от ботинок, туго перетягивающий влажную смуглую кожу.
Я рассказал ему о том, в каком состоянии мы проживаем, и что если ничего не будет сделано, скоро все остальные тоже умрут. Я сказал, что всех нас задержали для выкупа, даже самые небогатые были как-то оценены. Но теперь одним из первых умрёт Виктор Хардвик, близкий родственник знаменитого сэра Уильяма Рэли. Большой выкуп, который можно взять за него, будет потерян. И правительство Испании, и двор не одобрят то, как обращался с нами Буаркос, когда осознают потери.
Буаркос выждал, пока я закончу. Потом, искоса рассматривая меня, ответил, что, на его взгляд, война таким образом не ведётся. По его мнению, война — это кровь, а не золото. И если бы, когда мы здесь оказались, ему удалось настоять на своём, он всех нас насадил бы на пику и оставил клевать воронам. Портокарреро и ему подобные проявили слабость и теперь за это расплачиваются. Он ясно выразился?
Наверное, после этого следовало уйти, но я боролся за жизнь Виктора, а также и за свою. Поэтому я перевёл дух и снова заговорил. Я сказал, что в Испании известно и принято с благодарностью — я слышал об этом даже в тюрьме — что англичане в Кадисе сочувственно относятся к раненым и больным. Согласен, война — это кровь, но всё же её подобает вести достойно. И разве мы, пленные, не заслуживаем достойного обращения? И если доктор нам недоступен, нельзя ли мне попросить в городе трав? Возможно, наши самые тяжёлые больные могли бы получать немного молока и яиц, для них это просто грань между жизнью и смертью.
Буаркос зевнул.
— Киллигрю, вы портите мне аппетит. Вонь от вас омерзительна. Известно ли вам, что при захвате вашего убогого корабля погибло более сорока моих соотечественников? И около тридцати из них были убиты взрывом, коварно устроенным в момент сдачи. Ещё двадцать искалечены или тяжко ранены. Так почему меня должно беспокоить, что творится с вами? Могу лишь надеяться, что скоро Мадрид про вас забудет. Тогда можно будет повеселиться, казнив тех, кто ещё останется жив. Лагуш место скучное, и удовольствий здесь мало.