С небольшим, в пятнадцать-двадцать кибиток, табором отец Майко кочевал по пышным зеленым берегам Дуная, по широким заливным лугам Украины, Тамбовщины, Подмосковья. Он был строг и суров, справедлив и честен. В дни революции старый цыган вывез из белогвардейского окружения красногвардейского комиссара.
С полгода прослонявшись по свету бродягой, примкнул, наконец, к одному из красногвардейских отрядов, там оказался спасенный им комиссар. За заслугу перед революцией старого цыгана наградили орденом Красного Знамени. Он носил его на шелковой синей рубахе поверх яркого кумачового банта и при случае не прочь был прихвастнуть.
— Видел? — выпячивая худую грудь и кося глазом на орден, кричал он непочтительно отнесшемуся к нему человеку.
— Ну вижу. Орден.
— То-то. Не смотри, что я цыган безродный, я за Советскую власть кровь проливал.
Позднее, когда в Воронежской области цыгане осели, старого Майко, как самого заслуженного, цыгане-колхозники избрали своим председателем.
Колхоз «Лалы Черген», или в переводе на русский язык «Красная звезда», славился по области лучшей коневодческой фермой. Бойкий и смышленый сын председателя Рошат Майко хорошо учился в школе, науки давались ему с завидной легкостью.
— Так вот слушай, Паша. Лет, пожалуй, в шестнадцать влюбился я в таборную красотку Майку. Косы до колен, глаза, что костры горячие, ну про ноги, про стан, про плечи говорить не приходится: только в бубен ударь — над землей летают. Парень я был лихой, за пазухой ножик такой, что свиней колоть впору, ну, а как с Майкой сойдусь, куда только все пропадает — глаза к земле, да и только.
Как-то в клубе на танцах сижу, на Майку любуюсь, как она плечами да грудью трясет, смотрю, в зале летун один объявился. Здоровый такой, меня на голову выше, черный, чубастый, кожа, как шоколад, который в полет получаем, словом, видать, тоже в кибитке родился. Пришел, понимаешь, гостем, а повел себя хозяином. Вальсок заиграли, а у него, видно, губа-то не дура, к Майке подруливает: «Разрешите?»
Известно, девка из табора, чего видела? Синий мундир, петлицы с золотым галунком, галстук, птица на рукаве, пряжка на ремне, лучше чем у хорошей хозяйки самовар, мелом надраена. Заулыбалась Майка, гляжу—ног от счастья не чувствует, танцует, все на свете забыла.
Соображаю я: дело неладное; губы кусаю, дрожь пробирает от бешенства. Сам себя уговариваю: танцы — пустяк, мысли у всех одни, лишь бы топнуть или дрыгнуть ногою вовремя. И понимаешь, Пашка, просчет дал, словом, козла по-нашему. Пока я с дружком закуривал, глядь — Майки с летчиком нет, видно, отрулили на улицу. Я следом: в сад, к речке, по задам, на майдан — нет, понимаешь, как по тревоге на высотный взлетели.
Себя не помня от злости, к дому Майки подался. Нож в кулаке: «Убью паскуду, изменницу». Стою у крыльца, за стенкою дикого винограда, скрываюсь час, жду другой, третий. Смотрю, идет красотка моя, песенки напевает. Ножку едва на ступеньку, а я, как кошка на мышь, хап ее за косу и нож к сердцу. Молись, если в бога веруешь!
— Неужели зарезал?
— А как же…
— Зарезал? — приподнял от удивления голову Павел.
— Говорю ей: «Убью». Рожа у меня, должно быть, сплошная жуть. Другая бы на колени кинулась, пощады просить стала. А эта как рассмеется. «Что ты, Рошатик, — поет,— разве я тебя на кого променяю». Мурлычет, прижалась, целует. «Женись, — говорит, — завтра же твоею буду». Ну я, известно, малец, баб не видал и растаял. А про себя-то кумекаю: насчет женитьбы погожу, отец мигом штаны спустит. Утром встаю, на конный шагаю, дорогой меня дружочки, как сиротинку какую, встречают, жалеют, плачутся. «Вы что, — говорю, — или медовухи опились?» А они все свое: «Тебя бы, Рошатик, так же вот нарядить, танцевать обучить, ты бы ему пять очков форы дал». — Кому? — говорю. «А летчику,— отвечают. — Майку твою из Логи увез, или не знаешь?»
Рошат заворочался, натянул на себя одеяло.
— Что же потом? — заинтересовался Павел.
— Говорят, женился на ней летун, а я со зла десятка три девок подряд бросил. Так, не взаправду, конечно, наговорю про любовь одной, уверяю, а другую уже на примете держу… На Тэзе, верно, остановился, окрутила. А из-за Майки сам себе, между прочим, клятву дал: непременно летчиком стану. Батя мне говорил, что летчиком может быть только смелый, который высоты не боится. Я и давай себя подготавливать. На самую высокую березу залезу, на ветке повисну и вниз гляжу — голова не закружится? С самого крутого обрыва в речку начал кидаться, в район на парашютную вышку наповадился.
— Не убивался ни разу?
— Какой там! Падал. С синяками ходил, живот один раз от неудачного сальто в воду чернильную масть принял. Да и в армии не враз повезло. Комиссия в артиллерию путевку дала. Говорю: «Не пойду: либо в авиацию, либо никуда — к кочевым цыганам сбегу». А мне этакий тип один усатый со шпалами: «Нельзя тебе в авиацию, горяч больно, разобьешься». Так, понимаешь, и привезли в артиллерийскую школу. Я, конечно, не будь дураком — рапорт за рапортом к комбату, политруку, до самого командира полка добрался.
«Знаю, — говорит, — пешком ходить не приучен, поэтому в летчики лезешь. Подожди немного, рапорт твой по назначению отправил».
Через неделю опять я к нему.
«Будешь надоедать, — закричал, — в водовозы направлю». Впрочем, мужик неплохой оказался, все же определил в летное училище.
— Ну, а дальше? — зевнул Павел.
— Дальше дрыхать пора. Тебе-то можно подушку давить до самого завтрака, а мне чуть свет с этим бирюком вылетать…
Яркая голубизна неба плыла в бесконечность. Далеко впереди виднелись тонкие, почти прозрачные облака. Корабль шел на большой высоте спокойно, без толчков, словно легкая лодка по гладкой поверхности озера. Беспокойный по натуре, Рошат вертелся на сидении, с преувеличенной строгостью посматривал то на разложенную на коленях карту, то на землю.
Краснолицый хмурый пожилой человек — командир корабли Костюшко — весь обратный рейс сидел молча, лениво вглядываясь в горизонт, время от времени подкручивая ручку гирополукомпаса.
— Радиста! — после двухчасового молчания пробурчал он механику.
Радист Димочка Стерлиг, совсем юный, лет семнадцати, паренек, с готовностью наклонился к сидению командира.
— Погоду базы! — громко приказал Костюшко.
— Есть погоду, товарищ командир,— козырнул Димочка, стрельнул озорным взглядом в механика и скорчил гримасу.
Включив передатчик, Димочка стал отстукивать ключом позывные базы. Пальцы его с необычайной легкостью били по круглой головке ключа. Закончив вызов, он сосредоточенно посмотрел на приемник, медленным незаметным движением стал вращать его ручку. В засоренном сотнями звуков эфире послышались нужные для него сигналы.
— Погода базы, — передавая командиру аккуратный листок, с горделивой ноткой в голосе доложил Димочка. На листке ровным ученическим почерком написано:
«Облачность 10 баллов. Высота 100 метров. Видимость 1000. Ветер северо-западный 4 балла. Давление 751». Костюшко прочитал радиограмму и, отдернув окно кабины, швырнул ее за борт.
— Курс на аэродром Баклашинская! — скупо приказал Костюшко Рошату.
— Как вы сказали? Баклашинская? — впервые услышав название незнакомого аэродрома, переспросил Майко.
— Да, да… — с легким раздражением небрежно ответил Костюшко.
Рошат заерзал на сидении, отыскивая на карте неизвестный для него населенный пункт. Боясь уронить свое профессиональное достоинство в глазах старого, опытного летчика, он дважды сличил местонахождение, с большим трудом разыскав наконец маленькое, чуть заметное на карте название заброшенной где-то близ Дона станицы. Торопливо прибрасывая в уме нужный курс, Майко мысленно выругал себя: «Так тебе и надо, осел. Кто тебя заставлял просить Пашку готовить карту?»
Чувствуя, что для проверки уже более не остается времени (пока не заругался Костюшко), Майко приложил к карте линейку и, вцепившись в баранку штурвала, стал разворачивать машину. «Кажется, все в порядке»,— отирая мокрый лоб, решил он.