— Ты бы, Игаатушка, по улице прогулялся, воздухом подышал, а ли с ружьишком на зайцев сходил, что бирюком-то сидеть.

Игнат не обращал внимания на сестру, продолжал усердно смотреть в окно.

— А то баньку бы натопил, косточки размял, — не унималась Марфа. — Я бы тебе яблочек моченых достала, за штофчиком сбегала, глядишь, оно и душа бы размякла, горесть прошла.

Игнат кидал суровый из-под бровей взгляд на сестру и слегка проводил рукой по задымленному воздуху, словно отмахиваясь от назойливого комара.

— А то в правление сходил бы, слыхал, о чем гутарят-то? Мока рассказывал, дамбу хотят через Острожку строить. Авось и твои руки сгодились бы — ведь грабарь отменный…

Наконец Игнат не выдержал: — Помолчи, Марфа. Ну и язык у тебя. Помрешь — еще неделю болтаться будет.

Марфа обиженно поджимала губы и уходила из горницы. Вечером, когда вся семья возвращалась домой и садилась за ужин, Игнат уходил в спальню, За столом теперь не хватало двух сыновей. Васютку призвали в армию, Дмитрий по заданию колхоза уехал на разработки торфа. Ужинать садились Фока, Феня и две невестки: Марьяна и Антонина. Сколько ни звали старика, он упрямо отказывался:

— Сыт я. Не через силу же мне брюхо-то набивать.

На жизнерадостном веселом лице Фени тускнел румянец, тревожно взглянув на дощатую загородку отцовской спальни, она вставала из-за стола и торопливо брала с лавки шубу. — На занятия опаздываю, — отговаривалась она от нахмурившейся Марфы, — механик Кузьмич обещал с новым мотором меня познакомить.

— Дня ему мало, — ворчал Фока. — Небось я по вечерам за учителями не бегаю, днем управляюсь,

— Не все же такие умники, Фока, сам знаешь: бабий волос длинен, а ум коротышка…

— Прикидывайся... Ума нет, а одни пятерки хватаешь, в прятки играешь, знаю, небось опять в клуб побежала?

— А хотя бы и в клуб, я не ты, к жениному подолу не привязана.

Фока покосился на беременную шустроглазую Марьянку,

— Гляди, Фенютка, проследим мы с Марьянкой, с кем шашни заводишь, житья не дадим.

Феня набрасывала теплый белого пуха платок и бежала к двери:

— Смотрите, не растряситесь доро́гой!

Как-то, когда молодые Булатовы ушли поиграть в карты к соседям, Феня прокралась в комнату отца и осторожно села на край широкой деревянной кровати.

— Папаня, а папаня? Не спишь, папаня? — пошевелила она густую жесткую бороду отца. —Давай, папаня, песню споем, твою любимую, хочешь?

Игнат лениво повернулся к дочери и миролюбиво пробурчал: .

— Не мешай, дочка. Сон приятный спугнула.

— Выспишься, папаня, чего в старики-то записываться.

Феня сняла со стены старенькую, много раз переклеенную руками отца гитару и тихо ударила по струнам пальцами.

— Пой, доченька. Послушаю.

Феня вполголоса начинала:

Ой, ходила дивчина по лесочку-у-у,
Наколола ноженьку на сучочку…

Голос ее звенел, бередил думы Булатова. Знакомые слова песни тихим ручейком лились в сердце:

Болит, болит ноженька, тай не больно-о,
Любит меня миленький, тай не долго…

Игнат закинул руки за шею и, устремив взгляд в потолок, поддержал густым баритоном слабый голос дочери. Казалось, что в тонкий пчелиный звук ворвался мощный и уверенный гул шмеля.

А я за ним, девица, не гонюся,
Гонится он за мною,
За моей за русою косою,
За моей за девичьей красою.

Некоторое время оба молчали, загрустивший Игнат и размечтавшаяся Феня. Долгую паузу первой нарушила дочь.

— О чем думаешь, папаня?

Хорошо зная, что творится в душе отца, она жалела его, хотела видеть радостным, энергичным и деятельным, каким знала его прежде, в те дни, когда Игнат зажигался любимым делом. «Ему бы только сломить свое упрямство, признаться в ошибке, — думала Феня, — отец еще развернется, покажет себя. Натура у него крепкая, с настоящим булатом сходна. Иные вот думают — бирюк он, одичал на чужбине, и себя и людей ненавидит. Неправда это. Распахни-ка у него душу, взгляни! В ней и красоты много, и силы, Такие, как отец, не изменят, их только увлечь надо, разбудить…»

— Что же молчишь ты, папаня?

— Молчу, говоришь? А чего говорить-то? Все одно не поймешь, дочка, меня теперь никто не поймет, чужой я для всех, чужой и ненужный, как репей в огороде.

— И для меня, папаня?

— У тебя, Феня, своя жизнь. А я для вас всех в позор стал, будто деготь, на воротах размазанный.

— Полно, папаня, и не совестно тебе такое в голове-то держать?

Игнат скрутил цигарку, задымил едким самосадом. Думы переполняли душу, как закованная в плотину река, рвались к простору.

— Эх, дочка, дочка… Нешто мне охота с такими-то руками от своих мужиков отставать? Молодеет Раздолье, расцветает, как луг перед покосом, смотреть любо. И оттого, что людям радостно, мне полынным настоем горечь вливается. Обидно, дочка, обидно и завистно. Без меня все делается и кем? Вот только Федор Сергеевич разве, а остальным за мной никогда б не угнаться. Ошибся, Фенютка, каюсь. Не по той дорожке пошел. Все наши мужики на широкий тракт вышли, а я по сей день по тропинкам плутаю. Вот и умом вроде не слаб, силенкою дед наделил… Крепким себя считал. А на поверке-то, сама видишь, слаб оказался. Завял, будто травинка, морозом прихваченная. Завял вот, а корни живут, к солнцу просятся.

— Шел бы, папаня, в колхоз, не упрямился!

— Не поймут они меня, скажут, нужда приспичила. На что уж Федор в детстве первым дружком моим был, да и тот не понял… Нет, дочка, на посмешище я не выйду.

Заслышав стук калитки, Феня поспешно встала с кровати, заботливо натянула на отца сбившийся в ногах полушубок.

— Пустое говоришь, папаня, выкинь из головы. Смеяться никто не станет… А Федора Сергеевича ты не понял… Он тебя давно уж своим считает.

Шумно вошли в горницу молодые Булатовы, прервав откровенную беседу отца и дочери. Игнат не спал до зари: ворочался, кряхтел, дымил самосадом.

Вставал утром Булатов с помятым, как с тяжелого похмелья, лицом, снимал с себя рубаху и так шел за огород к колодцу. Он черпал ведро ледяной воды, плескал ее на себя,  его могучее, мускулистое тело дымило паром, горело каленым железом. Неторопливо отирая на ходу полотенцем грудь, Булатов шел на кухню, где суетилась с горшками Марфа, молча брал крынку теплого парного молока, ломал большую краюху хлеба. Однако ел он теперь неохотно, былая любовь к обильной еде покинула его.

«Да и к чему,— говорил он себе, — все одно без дела маяться, сила твоя, Игнат, никому не нужна». Потом он снова садился к окну и смотрел на улицу, как медленно и беспокойно, словно его мысли, в воздухе кружились снежинки. Все, что делали перед его глазами люди, казалось, делали медленно и неловко, не так, как мог бы сделать он, Игнат Булатов.

В один из вечеров, когда семья была в сборе, в горницу вошел подросток. Он широко улыбнулся Игнату и приветливо поздоровался.

— Доброго здоровья, Игнат Тимофеевич.

— Здравствуй, здравствуй, сынок.

Заметив удивление на лице хозяина, гость пояснил:

— Вы-то меня не знаете, забыли, наверное. А я вас сразу признал. Помните, в поле навоз разгружали вместе, Вы еще поучали меня: —«Клади,— говорите, — плотнее, не то перемерзнет, пользы с него не будет».

— А-а-а! Ну, теперь вспомнил…

— Я, дядя Игнат, пришел вашим сказать, чтоб на собрание шли, не опаздывали.

— Колхозное?

— Да, общее. Насчет подготовки к севу разговаривать будем.

— Хорошо, передам, Сейчас оденутся и придут.

Мальчик распрощался. Уже на пороге, словно забыв самое важное, обернулся и серьезно сказал:

— Вы бы тоже приходили. Глядишь, посоветовали бы что толковое. Со стороны ведь всегда виднее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: