У Лоне в доме был клавесин, у меня — таперское пианино, а у Марианны — губная гармошка. У нее четверо бешеных младших братьев, мать-покойница и отец-телеговожатый. Это он так представляется: телеговожатый Ларсен. Всю зиму он колесит по пляжам и вылавливает топляк, рубит деревья, сломанные осенними штормами, а по темноте иной раз наведывается в Ваннверкский лес за сухостоем, а это уже не то чтоб законно. Все это он рубит, режет и раскладывает штабелями по всему двору сохнуть и вонять так, что душа вон. По осени этот товар он сбывает мешками и вязанками в городе, где большинство каминов топятся углем, а теперь, из-за торгового бойкота Англии — торфом. Не самый доходный промысел.
Сначала у него была лошадь с телегой, потом — маленький грузовичок, который стоял в конюшне, а теперь вот снова лошадь, потому что бензин по карточкам. Лошадь делит конюшню с грузовиком. Тот бок машины, в который дует соленый ветер с моря, проржавел, а в другой колотит копытом лошадь, когда ей становится тесно. Так я и помню этот двор: воняет преющее на солнце дерево, в конюшне беснуется лошадь и вдруг с грохотом лягает кузов подкованным копытом. Коня зовут Иеппе по той причине, что он вечно рад промочить горло, а ни его, ни машину не забирают из стойла потому, что телеговожатый Ларсен, слава богу, понимает своего коня и считает, что у того есть полное право лягаться.
— Живность он любит, этого не отнять, — говорит Марианна и замолкает.
Когда ей было тринадцать и умерла мать, Марианне пришлось занять ее место и доказать всем, что ей это по силам, а то бы вмешалась опека, отняла мальчишек и растасовала их по всей округе, как чернобурок. Так говорят, поскольку для крестьянского двора сироты — такой же приварок, что и разведение лис.
У Марианны есть сигареты и пиво. Я одалживаю у нее купальник, и мы едем на пляж севернее Фруденстранд. Немецкие солдаты сколотили там из бревен мостки, которые выдаются дальше третьей береговой отмели, на глубину. Мы устраиваемся на берегу за дюной, попыхиваем тонкими сигаретками, которые Марианна раздобыла неведомо где, потягиваем "Туборг" и смотрим, как солдаты ныряют, как плавают. Они поглядывают на нас, пробегая мимо, и трудно хоть чуточку не пококетничать. Они ведут себя, как мальчишки в летнем лагере. К тому же без формы они кажутся менее опасными. Я улыбаюсь им, хотя я их ненавижу.
Я тушу сигарету о песок и отхлебываю большой глоток пива. Оно теплое и неприятное.
— Чего петушатся-то? — спрашивает Марианна.
— Вот пошлют их в Норвегию. Там будет не до смеха.
Пробегающий мимо высокий светловолосый парень улыбается и машет рукой, но на сегодня я уже наулыбалась.
— Прямо обидно. У этого солдатика потрясающие бедра, — сокрушается Марианна и машет рукой.
— Прекрати! Это наши противники, будь они неладны.
— Да помню я. Но ведь какой красавчик! И наверняка в Германии его ждет молодая женушка. Сидит себе в гостиной, слушает по радио Сару Линдер и вяжет теплые носки, а в животе поспевает белесый младенчик. А папу зачем-то переводят к бешеным норвежцам, так что носки могут и опоздать. Бедняга.
Марианна явно пытается загладить собственную глупость, но меня все равно бросает в бешенство. Однако сейчас Марианна моя лучшая подружка, поэтому я ограничиваюсь коротким замечанием:
— Как только война кончится, я отсюда уеду.
— К тому времени ты, может, еще и гимназию не закончишь. Ты — наша общая надежда, и единственная.
Осенью Марианна начнет работать помощницей продавщицы у Дамсгорда. Это стоило многих мешков бесплатных дров, но теперь дело слажено. Только меня, единственную из не выпестованных за белым заборчиком, ждет, вернее, ждало "большое будущее".
— Я не буду учиться в гимназии. Мне не разрешили.
— Что-о?
— Родители не разрешают. Да Бог с этим, я все равно уеду.
— Куда?
— В Сибирь.
— В Сибирь? А как ты туда доберешься? Это же невозможно.
— Я поступлю в коммунисты, поеду в Советский Союз, и там мне разрешат прокатиться по Транссибирской железной дороге.
— Но ведь в Сибири концлагеря, разве ты не знаешь?
— Это нацистская пропаганда, — отвечаю я и слышу, что звучит это неубедительно, потому что я сама в этом не уверена. Я больше ни в чем не уверена. — Слушай, не сердись. Я вовсе не хотела сказать, что ты веришь нацистам. У тебя сигареты не осталось?
Сигарета находится, а Марианна и не думала сердиться. Я закуриваю, хотя на самом деле мне не хочется, горло и так пересохло. Зря я сморозила это про Сибирь. Непонятно, что это на меня нашло, я давным-давно о Сибири не мечтала. Теперь надо задурить Марианне голову, чтобы она думала про что-нибудь другое, а про Сибирь забыла.
— Видела бы ты Еспера вчера ночью! — приманиваю я.
Все известные мне девушки давно положили глаз на Еспера, некоторые повсюду трещат о своей влюбленности. Без всякого стыда они фантазируют о нем, лежа по вечерам в кровати, а потом пересказывают свои фантазии мне и хохочут. Он считается общей собственностью, а я пропустила, когда это началось.
Марианна поднимает голову и просит:
— Расскажи!
И я рассказываю, но не все.
К десяти, когда начинается комендантский час, Еспер домой не пришел. Он заходил после работы, поужинал и ушел. Мы не стали беспокоиться. Потому что решили, что он заночует у приятеля и пойдет на работу прямо от него. Он так часто делал, и в одиннадцать я легла спать. Мне снилось, что в окно стучат. Это был знакомый позывной, и я во сне подошла к окну комнаты во Врангбэке и выглянула в китайский садик. Я знала, что это Еспер стучит, что он свесился с крыши, и боялась, как бы он не сорвался вниз, ведь он висел в такой позе уже несколько лет. Я распахнула окно, и наступил день. В солнечном свете я увидела, как бульдозеры ломают садик. Перед ковшом одной из машин катился по земле Еспер в солдатской форме. На лице у него зияла рана.
— Еспер! — завопила я, и он улыбнулся мне и помахал забинтованной рукой.
— No pasaran, сестренка, — сказал он так уверенно и спокойно, что я сразу поняла, что все в порядке, что он владеет ситуацией и что все это — часть не известного мне плана, и я захлопнула окно, потому что устала и хотела еще поспать. Снова наступила ночь, я лежала под одеялом, но стук продолжался. Я разлепила глаза и спустила ноги на пол. Стало еще темнее, и до меня не сразу дошло, что дело в темной тряпке, занавешивавшей окно. Я отодвинула ее в сторону и прямо за стеклом увидела лицо Еспера с заплывшим глазом и кровящим порезом на щеке. Он улыбнулся точно как в моем сне и громко прошептал:
— Открой уже окно, чуча!
Я рванула шпингалет, распахнула створки, ухватила Еспера за куртку и потянула изо всех сил. Он был тяжелый и не мог мне помочь, потому что прижимал руки к груди, так что он просто перевалился через подоконник. Из-под куртки что-то выпало и со стуком грохнулось об пол, а следом упал сам Еспер с по-прежнему прижатыми к груди руками. Это должно было быть больно. Я быстро нагнулась и подняла то, что он выронил. Пистолет, немецкий люгер. Не похожий на ощупь ни на что другое и еще теплый от Есперова тела, тяжелый, настоящий. Еспер отполз к стене между кроватями и сел, прислонившись к ней. Он протянул руку, я вложила в нее пистолет, он прижал его к груди и, покачивая нежно, как ребенка, сказал в ответ на мой испуг:
— Не бойся, во-первых, он не знает, что пушки у него уже нет; во-вторых, нас было много, и больше я никогда его не увижу. — Он вытер щеку рукой, она окрасилась кровью, и Еспер смотрел на нее как на что-то, чего он никак не ожидал увидеть, а потом вытащил пистолет и с таким же точно удивлением стал его рассматривать. Потом прижался затылком к стене, прикрыл целый глаз и, сжимая в руках пистолет, заявил:
— То-то. Ясно? Скоро начнется.
Я не стала рассказывать Марианне ни про пистолет, ни про мой сон, только сказала, что Еспер подрался с немцем и какой у него был видок, когда я распахнула окно и он ввалился в комнату лицом вперед, стукнувшись с размаху об пол. Рассказ произвел впечатление. Ни о чем другом Марианна больше и думать не могла.