— Ой, бедный Еспер. Ты хорошо обработала его раны?
— Что ты спрашиваешь? Конечно, — отвечаю я, и это истинная правда, но когда я вижу лицо Марианны, то начинаю жалеть, что вообще завела разговор про это.
Задул ветер, довольно холодный. Был такой приятный, а теперь сменился на северный бриз и крепчает; я чувствовала, как ноги и спина покрылись мурашками. Я укутываю плечи полотенцем, опускаюсь на корточки и выкуриваю последнюю сигарету; песколюб пластается по земле в такт порывам ветра, песчинки скребут лицо и засыпают волосы, поэтому я поворачиваюсь на пятках и говорю, сидя к Марианне спиной:
— Купаться будем или как?
Солдат на мостках уже нет, все ушли в кабинку переодеваться. Из-за дощатых стенок доносятся их разговоры и смех, и у меня голова гудит от чужого языка, который я понимаю, но не принимаю. Я поднимаюсь и начинаю ходить кругами. Марианна изучает небо, по-прежнему идеально голубое.
— Я бы не стала ничего обещать, — выносит она диагноз.
На мостках еще холоднее. Мы натираем плечи и, как цапли, вышагиваем по дощатому настилу, причем Марианна ойкает и вздыхает через каждый шаг. Она движется в двух шагах впереди меня, недовольная и нахохленная; она очень раздражает меня. День вышел совсем бессмысленный и неправильный.
— А мы его вычеркнем, — сказал бы Еспер. — Вырвем из календаря и все.
— Он не вычеркнется, — возражаю я громко.
— Кто?
— Сегодняшний день. Его вычеркнуть нельзя.
— А зачем его вычеркивать? — оборачивается Марианна. Я останавливаюсь, от холода меня трясет так, что клацают зубы. А она смотрит мне в лицо, склонив голову набок.
— Э, да ты в расстройстве. Как я сразу не поняла? — с этими словами она подходит ко мне и обнимает, отчего ее полотенце соскальзывает на мостки, и пусть. Она сухая, теплая и от ветра заслоняет. Я закрываю глаза. А когда потом снова открываю их, то из-за ее плеча вытарчивает голова того белобрысого солдата. То ли он из воды вылез, то ли под мостом прятался, но теперь он стоит на краешке мостков лицом к нам. Может статься, он поджидал нас. Кроме нас троих на мостках никого нет.
— Марианна, посмотри-ка назад, — предлагаю я.
Она оглядывается:
— Ой, красавчик с носками. Пиво и сигареты уже кончились — дело пахнет изнасилованием. Похоже, пришел наш последний час.
— Не думаю, — отвечаю я.
Он свешивает пятки в воздух и, балансируя на цыпочках, разводит руки в стороны. Он готовится к прыжку, он хочет покрасоваться перед нами, но он не учел местных условий. Мы пришли на пляж в прилив, а теперь начался отлив, за полчаса уровень воды падает на метр, и в это время нельзя нырять, спиной-то уж точно нельзя. Но он сводит руки в стрелку над головой, приседает, отталкивается, изгибается дугой и исчезает за краем мостков. Затаив дыхание, мы ждем, пока он вынырнет. Он не выныривает.
Марианна смотрит на меня, прикусив губу.
— Сейчас слишком мелко, — говорит она.
И мы идем к краю мостков. Они длинные, метров сто, а мы идем не быстро.
— А если он убился? — канючит Марианна. Я не отвечаю, потому что всей моей силы воли едва хватает, чтобы идти. Вот мы стоим у края и смотрим в воду. Его распростертое тело дрейфует близко к поверхности в подводном потоке от Эллингова ручья, который проходит тут вдоль пляжа до слияния с морем. Тихо-тихо. Белые волосы колышутся в воде.
— Утоп, — тоненько говорит Марианна. И не может стоять спокойно. Она с силой обхватывает себя обеими руками, потом сжимает в ладонях подбородок, будто у нее схватило зуб, поднимает ногу и опускает ее, потом поднимает другую и тоже опускает.
— Утоп, все-таки утоп, — причитает она.
— Еще нет, — отзываюсь я.
Он в сознании, у него открыт рот и из него поднимаются пузырьки. Я думаю о сигнальных колечках пара, посланиях издалека, которые мне нужно расшифровать, и я заставляю себя собраться: надо разгадать эти сообщения; я опускаюсь на колени, нагибаюсь вперед, смотрю на пузыри и вслушиваюсь.
— Он враг, — говорит Марианна у меня за спиной.
Чистая правда. Я снова поднимаюсь на нош. Наверно то, что солдат сейчас утонет, тоже часть войны. Хотя в нашей стране никто не воюет, пока, во всяком случае. Пузыри выплывают все реже, потом прекращаются совсем, и тогда я прыгаю в воду.
Я оказываюсь рядом с его рукой, я стою, и вода доходит мне до груди. Во мне росту 1.62, а в нем все 1.90, и я сначала отшатываюсь, потому что тело отвратительно белое — как Данцигман на дне морском, пугаюсь я; но потом я хватаю его за волосы, вытягиваю голову на поверхность и беру его под подбородок, чтобы рот был выше воды. Он не дышит, но я все равно тяну его на берег. Тяжело, да еще сопротивление воды, получается слишком медленно. Тогда я ложусь на спину и плыву, по-прежнему поддерживая его под голову. Я смотрю в высокое синее небо, которое раскинулось над всем миром и не движется, и я тоже не двигаюсь, поэтому я поворачиваю голову вбок и начинаю считать столбы мостков, чтобы не растерять решимости. Слышно, как Марианна мечется на мостках, она что-то кричит, но что, не слышно. Матерится, наверно. Плевать. Я перестаю грести, когда спина проскребает по дну. Откидываю голову, чтобы шею отпустило, и мечтаю полежать так еще, но в живот мне упирается его голова. Тяжелая голова фрица; я отталкиваю ее, беру его под руки и вытягиваю из воды. У меня дрожат ноги, мокрое тело леденеет на ветру, и я думаю, что я не думаю ни о чем. Марианна или еще кто стоит за спиной; я слышу тяжелое дыхание, но не оборачиваюсь, а укладываю солдата на бок, засовываю два пальца ему в рот и жму на язык, сильными толчками надавливая ему на живот коленом, пока вода не начинает течь изо рта и растекаться на белом песке темным кругом. Тогда я снова кладу его на спину, прикрываю его рот своими губами, зажимаю нос и начинаю ритмично накачивать его легкие воздухом. Я стараюсь до боли в груди и потемнения в мозгах, и тут он кашляет. Я поднимаю голову: жизнь ему я спасла. Он тонул в море, а теперь жив — как Еспер в тот день на молу, когда я вырвала его из клешней Данцигмана. Но я была ближе с этим вражеским солдатом, чем с собственным братом, я чувствую это губами, и, когда я осознаю это, я со всей силы бью его по лицу.
Марианна окликает меня по имени. Я медленно поднимаюсь на ноги. Солдаты прибежали из раздевалки и теперь тихо стоят вокруг меня; они уже в форме, и они смотрят на мою руку.
12
29 августа 1943 года. Наконец-то!
Еспер ушел утром, но не на работу. Целый день во всех крупных городах беспорядки, стычки, диверсии и акции саботажа. В Ольборге немецкие солдаты, разгоняя толпу, палили по ней холостыми: сто с лишним человек попали в больницу, и тринадцать из них умерли.
Еспер появился перед самым комендантским часом. Усталый, потому что, поняла я потом, он наверняка колотился в самой гуще событий.
Мы поужинали в молчании, только тикали часы на стене и звякали ложки. Раздался выстрел. Отец перестал жевать и уставился в окно; он так стиснул зубы, что выперли желваки, но Еспер не поднял глаз от тарелки. Доев, он ушел вниз.
Когда я спустилась в каморку, Еспер уже спал.
Над диваном в гостиной в квартире над молочной лавкой висела фотография матери в окружении семьи. Теперь она висит у меня, рядом с моим снимком в день конфирмации и портретом Еспера в форме, сделанным сразу по окончании войны.
Отец матери был рыбаком в Бангсбустранде. На фотографии он одет в костюм и белую рубашку со стойкой; жидкие волосы тщательно зализаны назад, а окладистая борода вычесана до пушистого блеска. Он умер до моего рождения. И был отчаянным поганцем, насколько я понимаю. Жене его на фотографии всего сорок пять, но выглядит она большей старухой, чем я в мои года. Хотя в ней играет породистая южная красота, как в какой-нибудь итальянской донне или, если ее подобающим образом одеть, марокканке — вроде той женщины, что встретилась Есперу подле шатра у подножия горы, со стадом коз и выводком малышей, одетых в светлые одежды, чтобы солнце не обожгло их. Солнце там такое же коварное, как мороз в Сибири.