Наблюдая за собеседниками, нельзя было не заметить, сколь различны между собой эти два человека. Один из них, старец, смотрел ясным, глубоким взглядом; тихой лаской веяло от его величественного лица, обрамленного белоснежной бородой; ощущалась какая-то мощь духа в этом слабом, согбенном теле.

Второй — юноша, стройный, как тополь, могучий, как богатырь, стоял понурый, со злобно блестящими глазами и искажёнными чертами лица; брови сдвинулись, словно кому-то грозя, около глаз залегли тёмные полосы. В этот миг он казался олицетворением злобы.

Не отозвались слова святого старца в душе Ивана; «дух зла» овладел им и ожесточил сердце. Он ушёл от владыки ещё более озлобленным, ещё более отчаявшимся.

Когда он шёл по улице, прохожие с удивлением и боязнью сторонились его: таким «волчьим» взглядом окидывал он их. В нём едва признавали юного Вельяминова, которого привыкли видеть с открытым, приветливым лицом и ясным взглядом.

Он словно постарел на десяток лет.

«И владыка не заступился! Кто же заступится? Ужели так-таки ничего и не поделать? Нет же, нет! Не буду тысяцким, буду ещё большим. А князю-государю отплачу... Погоди, дай срок!»

И злобные мысли вихрем теснились в голове.

Он вернулся в свой дом — обширный и крепкий — и затворился в опочивальне.

Он не вышел к обеду, не сел за ужин.

Прислушиваясь к его шагам — ровным и непрестанным, — слуги перешёптывались:

   — Чай, всё по отцу скорбит.

   — Не ест, не пьёт, уж это Бог знает что.

   — За сердце взяло.

Оно и точно — крепко «за сердце взяло» Ивана. Он не знал, что делать с собой, как затушить пламень, жёгший душу.

Он пробовал молиться, молитва не ладилась. Он хотел отбросить думы и не мог.

Несколько раз шевелилась отчаянная мысль:

«Лучше не жить».

Но всё существо восставало против «бездны смерти».

Жить, жить! Но так, как ему хочется.

Но как устроить? Где искать помощи?

И откуда-то из неведомых тайников души словно прозвучало:

   — У меня!

И в воображении его пронеслось грозное, чёрное лицо Сатаны.

Он вздрогнул, оперся на тяжёлый дубовый поставец и бессильно, чуть слышно прошептал:

   — У тебя?!

Ужас объял его.

Но злоба была сильнее ужаса.

   — Что ж а... хоть бы и у тебя... — промолвил он побледневшими губами. — Ты-то дашь ли мне, чего желаю?

Где-то в душе откликнулось:

   — Дам.

Твёрдой решимостью наполнилось сердце Ивана.

   — Так пусть же! Пусть хоть сатана мне поможет!

И он снова зашагал по своей опочивальне, грозный, нахмуренный, со сжатыми в кулаки руками.

Мысли теснились в его мозгу и давили его.

Чёрные, страшные думы. Он мысленно отдавал свою душу дьяволу, он мысленно прибегал к чарам.

И воображение рисовало ему будущее его могущество.

Он видел себя богатым властелином.

Он водил полчища, лилась кровь «его ворогов».

Он видел Москву спалённую и князя Димитрия Иоанновича, лежащего в прахе у копыт его коня.

   — Так тебе, так тебе! Так больше тысяцких не надобно тебе, княже?

И злобно хохочет он, и вот-вот готов раздавить великого князя конской пятой.

   — Разве за всё это не стоит душу продать? — размышляет он.

И сам себе отвечает:

   — Это ли души не стоит? Если бессильны руки сотворить, если на силу есть сила большая, помогут чары. Волшебству и колдовству всё подвластно. Не спасут ворога ни его ратные люди, ни крепкие стены.

Чары, как пыль, сквозь щель пройдут, как вода, через чуть приметную скважину проберутся. Сказал — не мытьём, так катаньем... Добьюсь...

И бегут думы одна за другой, и то застывает, то трепетно бьётся сердце его.

Время идёт. Стало темнеть.

Кое-кто из слуг, не дождавшись выхода своего господина, стал приваливаться на покой.

Затих дом.

Вдруг среди тишины громко прозвучал и поднял всех на ноги господский приказ:

   — Оседлать коня!

Через несколько минут осёдланный конь фыркал у крыльца, а ещё немного спустя вышел и сам Иван Васильевич.

Он был в одном кафтане, без охабня; у пояса покачивался тяжёлый меч и сабля в бархатных ножнах; за плечами — лук и колчан.

Он изготовился как к бою.

Нахлобучив поплотней шапку, Иван вскочил на седло, склонился вперёд, гикнул, вихрем вынесся за ворота и скрылся из глаз удивлённой челяди во мраке осенней ночи.

IV. НЕКОМАТ СУРОВЧАНИН

...Ясное осеннее утро.

Богатый купец Некомат Суровчанин стоит у окна своего дома и смотрит на окрестности. Ему тридцать лет, не больше. Плечи широки, стан крепок, лицо, окаймлённое тёмно-русой бородкой, красиво, но бледно и угрюмо.

Перед его взором расстилались поля со щетиной сжатой ржи, луга с сильно поднявшейся отавой. Дальше лес с тёмными пятнами хвои и жёлтыми и красными набросками отживающей листвы.

Обозревая эту картину, Некомат размышлял:

   — Ишь, земли! Глазом не охватишь. Тут тебе и луга, и поля, и бор... Бо-о-гатство! Сена к Петрову дню сколько накашиваем! А хлеба сбираем, а овса... Уйма! Да ещё старания, какого нужно, не приложено. А постараться, — приглядеть здесь-там, пораньше встать, попозже лечь — огребай добро лопатами. Э-эх! Было бы моё, сумел бы постараться. А так, чужое-то обхаживать, кому охота? Честь-то всё равно одна будет: пройдёт немного времени — помелом погонит. Мне бы пока что хоть малую толику припрятать... Люди думают: Некомат гость богатый, большой торговый человек... Знали бы они, что я только пасынковым добром и дышу. Исполнится ему двадцать годов, всё он и заберёт. И останусь я чист молодец. Плохо распорядилась покойница, что говорить. Обидела меня. Его, говорит, отец наживал, так ему всем и владеть. А всё толковала, бывало, «муженёк любимый». Вот те и любимый.

Угрюмое лицо Суровчанина покрывалось пятнами от желчного волнения. Брови у него сдвинулись, в тусклых, впалых глазах сверкнули злые искорки. Он нервно дёрнул бороду и отошёл от окна.

   — Грехи одни, — пробормотал он, прохаживаясь. — Кабы отделаться от этого парнишки. А-ах, кабы!

Тихо стукнули в дверь светлицы.

   — Кто там? — спросил Некомат.

В дверь выставилась кудлатая седая голова.

   — Что тебе, Пахомыч?

В комнату бочком пролез приземистый старик с обезьяньим лицом, испещрённым морщинами, и юркими лукавыми глазами, полуприкрытыми клоками седых бровей.

   — Як твоей милости, — проговорил Пахомыч.

   — А что?

   — Силушки нет сладить с пасынком твоим. Помилуй, совсем заморил он Чалого.

   — Этакого коня?!

   — Пропала лошадь. Вхожу сейчас в конюшню, гляжу, сена не ест и сама дрожит. На ней теперь разве впору воду возить, да и то годится ль!

   — Любимый мой жеребчик. Растил его, холил красавца, вскормил — и вот! И как Андрюшка мог такого коня зарезать?

   — Вчерась оседлать приказал и поехал. Знамо дело, от безделья скука берёт. Сам знаешь, какая вчерашний день погода была — дождик, буря, не приведи Бог. А ему, вишь, дома не сидится. С утра до вечера по полям шаркал. Конь не поен, не кормлен, ну и заморил. Как он вернулся, я так и ахнул: мыло с коня так клочьями и сыпется, что снег. Тогда же подумал я: ой, зарезал коня. И сдаётся мне, что он тебе назло извёл коня: знает — твой любимый.

   — Может быть, и очень может быть. От него уваженья не дождаться, а чтобы назло, сколько хошь. Уж паренёк! Вот он где у меня!

Некомат указал на свою шею.

   — Испытанье тебе, Господом посланное, — сказал Пахомыч, сочувственно вздохнув, и продолжал: — Один-одинёшенек поехал и воров-душегубов не побоялся... А ноне у нас их страсть развелось: намедни трифоновского ключника среди бела дня зарезали, только малость от дома отошёл. Дивно, как Андрей Лексеича не полоснули.

   — Кабы полоснули! — пробурчал Суровчанин так, что ключник мог и не слышать. Но он услышал. Весь как-то дёрнулся, подался вперёд и тихонько промолвил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: