Вскоре я забеспокоился: машину мою чуть ли не реквизировали, и выйти обратно не было никакой возможности. Телефоны были отключены, и я не мог позвонить жене. Три дня я прожил среди этих «бунтарей», вдыхая дым и слезоточивый газ. Мы постоянно кашляли, то и дело закрывая рот платком. Я следил за дискуссиями в амфитеатре, но почти ничего не понимал в этих туманных идеологических спорах. Я видел молодежь экзальтированную и благородную, страстно желавшую справедливости и свободы, и в то же время в моей памяти остались и немыслимое распутство, и утопические схватки, угрожавшие перерасти в бойню. На четвертый день мне удалось добиться разрешения уехать.
С облегчением я поехал в направлении Тулузы, где надо было взглянуть на наше будущее жилье. Но провинциальное студенчество тоже пробудилось и, по примеру парижского, заполонило все улицы. 12 июня 1968-го я, зажатый между баррикадами и полицейским кордоном, укрылся в аллеях Жана Жореса. Едва успев выскочить из машины, я сразу же оказался на земле, скрученный полицейскими. Меня арестовали и бросили в полицейскую машину, которой счастливо избежали студенты, вооруженные коктейлями Молотова. Через несколько часов, с пристрастием допрошенный в комиссариате, я, из-за того, что мне было уже сорок пять лет, был тут же заподозрен в подстрекательстве молодежи к восстанию. Что мне понадобилось в Тулузе, если сам я из Компьеня? Несмотря на крайнюю нервозность полицейских, я успешно отстоял свою правоту и был благополучно выпущен на волю.
В 1968-м мы с женой и тремя детьми обосновались в Тулузе. Благодаря вновь обретенной оседлости детям удалось успешно закончить среднюю школу и пойти в престижные высшие учебные заведения; например, один из сыновей смог поступить в Педагогическое училище на улице Ульм. Но за десять лет, прожитые нами в Тулузе, я медленно, но верно деградировал. Это было и десятилетие заката нашей супружеской жизни. Полагаю, что больше всего нам не хватало интимной близости.
Я теперь жил не у себя, а у жены. Она работала в Доме Компаньонов на улице Пиренеев. Ее должность называлась «управляющая мать-хозяйка», то есть она самозабвенно руководила всем хозяйством этого сурового каменного строения, в котором селили молодых людей, приезжавших на курсы повышения квалификации своего ремесла и желавших достичь в нем самых высот. Колеся по всей Франции и оттачивая свое мастерство, компаньоны работали не покладая рук. Часто бывали собрания, на которых ей надо было присутствовать. На самом деле я жил даже не у своей жены, а у компаньонов: чтобы попасть в квартиру семьи, мне приходилось проходить через большой центральный вход и пробегать длиннющие коридоры. Любой мог проверить, когда мы пришли или ушли. Я оказался в месте, где царили строгость и безмолвие. Мне встречалось множество живших здесь молодых подмастерьев — они-то чувствовали себя как дома.
Отлучку я мог позволить себе только раз в неделю — вечером в пятницу ездил на машине на большую площадь за покупками, которые жена пересчитывала и записывала сколько потрачено. Весь семейный бюджет действительно держался только на ней. Всячески зависимый от семьи, я неизбежно чувствовал себя неполноценным. На обратном пути я проезжал мимо городского бульвара, известного тем, что там было место свиданий гомосексуалов. Я останавливался и, пользуясь темнотой, предавался мечтам, наблюдая за игрой их теней. Эта жизнь была для меня запретной, но чего стоила та, какую я вел? К какому иному итогу, кроме тяжести в душе, все это сегодня меня привело? Я приезжал домой даже мрачнее обычного. У меня назревала депрессия. Начиналась деградация личности.
Каждое лето мы с семьей проводили несколько недель в Эльзасе, в Вогезах, где у моих покойных дедушки и бабушки был собственный домик. Но на меня нагнетали тоску очертания гор. Всего в нескольких километрах отсюда был Ширмек. Страдая бессонницей, я ночи напролет ходил под деревьями и вспоминал страшные картины того лета 1941-го. В 1973-м жена устроила большое празднество по поводу моего пятидесятилетия. Во время этого исключительного семейного события я обязан был всем улыбаться. Но внезапно грохнулся в обморок, и за мной пришлось ухаживать. Все смущенно улыбались и говорили слова ободрения. А моя тайна жила во мне и пожирала меня изнутри, словно рак. Мне предстояло прожить с нею еще восемь лет.
Меня привезли в Эльзас и прописали много успокоительных, и я принимал их в обязательном порядке, но они оказывали только один эффект: все время хотелось спать. Мой врач умел слушать и щедро проявлял ко мне внимание и заботу; он почти стал моим другом. Но даже ему я не осмелился открыть настоящую причину моей депрессии. Мы часто заговаривали о депортации вообще, но не касались причин моей. Помню, что все пошло как-то не так. Между нами возникла взаимная неловкость. В действительности мое состояние не улучшилось.
Парижское управление Домом Компаньонов предложило жене взять на себя руководство всем их отделением в Тулузе. Это означало, что ей придется присутствовать на всех собраниях и хотя бы раз в день оставаться с ними на ужин. Забеспокоившись, что возросшая ответственность вконец разрушит нашу совместную жизнь, она обратилась за советом ко мне. Но я больше не в состоянии был высказать собственное мнение. Собрался семейный совет, и он единогласно отверг предложение. Самопожертвования моей жены никто и не заметил. Просто предложение такого рода больше подходило незамужней женщине, или вдове, или жене компаньона. Тогда она записала все, что говорилось на этом совете, потом подала прошение об увольнении и бесстрашно рванула в Коломье, неподалеку от Тулузы, обустраивать быт людей преклонного возраста. Но и там у нас была ведомственная квартирка, мешавшая проявлению интимности.
Мы уже почти не разговаривали друг с другом. Молчание прерывали только бесплодные взрывы эмоций, злобные и никчемные споры, когда ни тот ни другой даже не пытаются понять точку зрения оппонента. Мы разыгрывали спектакль разрыва супружеских отношений. Я стал вечно рассеянным, совершенно невыносимым и расплатился за это полным неведением всего происходившего вокруг меня. Вечером за столом со мной, напившимся транквилизаторов, случались то приступы судорожных рыданий, то я засыпал прямо за едой. Я сам не заметил, как собрал в себе все черты недостойного отца семейства. Надежда когда-нибудь вернуть безмятежность первых лет нашего союза была безвозвратно утрачена. А память о прошлом все глодала меня изнутри. Я чувствовал себя потерянным в жизни, человеком без будущего.
В 1978 году, когда мы вернулись из полного нервотрепки путешествия по Бразилии, куда ездили повидать сына-преподавателя, жена настойчиво дала мне понять, что я должен уйти из казенной квартиры, потому что она решила подать на развод. Никакой роли в этом не играл мой гомосексуализм. Просто непонимание между нами уже слишком бросалось в глаза. Кроме того, облик опустившегося человека, который жена видела изо дня в день, стал невыносим для детей. Такого отца можно было только стыдиться.
Так плачевно кончилось все, что я вынес и выносил до того, и мое отречение от гомосексуальности тоже. Ничем не кончились и тридцатилетние попытки создать семейный очаг, которого у меня больше не было.
Жена купила дом в окрестностях Тулузы. Жизнь семьи, совместный отдых во время школьных каникул продолжались без меня. Детей я теперь видел только случайно, во время коротких визитов. Процедура развода шла как положено. Иногда, обедая с женой во время тщетных попыток помириться, я чувствовал судороги в горле, причинявшие мне страшные боли.
Сломленный, я нашел меблированную комнатку самого дешевого пошиба в центре Тулузы. Жители квартала судачили: «Этот месье все время плачет». Я перестал принимать транквилизаторы. Но вместо этого, приходя с работы, не сняв пальто и шапки, доставал из сумки с покупками бутылку красного вина и пил ее стоя, пока не рухну. У меня не было желания выпить, это просто был способ покончить со всем медленно, но верно. Отвращение, помноженное на упрямство. Я утратил всякую сопротивляемость.