Лучше, конечно, добираться сюда от Чаи «атээлкой», гусеничным тягачом-танком, в кабине которого и трясет и воняет горючим, а мотор орет и воет на крутяках дико и безнадежно.
Верховые, упругие ветры — здешние старожилы. Редкие сосны привыкли к ним, но сосны здесь действительно редки, а больше стелется по низким местам чепурыжник, карликовые березки, ягель и лишайник серебрятся на каменных осыпях. По утрам и почти до полудня бродят по синим распадкам многослойные туманы, путаясь на хитрейших заячьих тропах, застревая в колючих кустарниках.
Прель. Ржавь. Глухо и тихо.
С весной на замшелых опушках дико пенится черемушник, а к лету по откосам, по шумливым от трав увалам расцветает сарана — редкий в своей красоте хрупкий таежный цветок.
Из озерка, оно-то и называется странным словом Огиендо, выбегает тоненькая, как бы слезливая речушка, журлит она по долине, моя разноцветные камушки, все мимо и мимо двух изб-жилух и бескрышного сруба, что и есть банька.
Суббота на Огиендо — день трудный и ответственный. После обеда все тринадцать канавщиков определяют человека неудачливого, самого непутевого. «Богом обиженный» выясняется следующим путем, справедливость которого обжалованию и пересуду не подлежит: на угол банного сруба ставится кусок фанеры с заранее для такого случая нарисованной мишенью. По глубокому снегу отсчитывается ровно тридцать шагов — и, пожалуйста, проверяй судьбу.
Сегодня над участком снова раскрылось небо, показав голубую подкладку, а то всю неделю гуляла пурга, выбелившая округу и начисто смывшая все следы и тропинки, проложенные горняками.
Всем Дали Сапоги, низкорослый мужичонка с лицом, половина которого сплошное синее, а может, фиолетовое родимое пятно, выдает каждому по очереди свое личное оружие — замурзованную малокалиберку, стреляющую скорее не по охоте, а по принуждению, и три патрона. С левой руки, без упора, стоя, нужно как можно лучше поразить чертову фанеру, желательно угадывая в центральный, углем намазанный крест.
Прозвище у мужичонки имеет свою историю.
Когда-то работал он трактористом, но, потерпев однажды сильную аварию и только случайно выжив, стал бояться самоходного транспорта и перешел в горняки на канавы. Как-то раз получали на базе новые сапоги. Он же где-то отсутствовал и пришел к полному разбору. До слез обиделся, а тут кто-то и надоумил его написать прошение Леве. Он написал:
«Всем дали сапоги мне не дали сапоги прошу дать и мне сапоги заивление».
Публики и ротозеев при этом занятии не имеется. Участвуют все, и стрельба ведется без привычных подначек и хохмочек, сосредоточенно, с нескрываемой надеждой оказаться лучшим. А вокруг молчаливые горы, день, резко поделенный на две основные с небольшими растушевками краски: синюю и белую. Над жилухами дымы печные стоят прямо, неколебимо, пышными песцовыми хвостами, морозно до хрусткости, снега пахнут отчетливо арбузной свежестью.
Первым, по обыкновению, стреляет Голован. Без шапки, со слегка тронутыми изморозью светлыми волосами, крепко стоит он на прямых ногах, ничуть не кривя корпусом, потому как сила в нем живет нечеловеческая, и мелкашка, схваченная железно, как бы продолжает его и без того длинную руку. Коротковатая телогрейка с рукава от лопатной кисти задирается, и всем видать начало наколки — ноги колотых. Правая рука сунута в карман брезентовых драных штанов. Голован после каждого выстрела удовлетворенно шмыгает носом, кряхтит и оглядывает остальную братию победительно, чуть свысока. Мелкашка-старушка являет звуки не боевые, а будто покашливает. Голован зачем-то дует в затвор, и из ствола истекает синенький дымочек. Потом всей гурьбой несутся к фанере, а Голован не спешит, потому как уверен в себе. И точно — фанера прошита тремя дырками, близкими друг от друга в самом кресте. Пробоины Голована обводятся карандашом.
К дистанционной метке выходит Семен. Он поднимает ствол от ноги и, сводя прицел с крестом, чуть подергивая спуском, кашляет винтовочкой. По манере его стрельба очень похожа на Голована. И пули лепятся тоже близко от креста, только с другой стороны. Отстрелявшись, оба стоят в сторонке и курят, спокойные и добродушные.
Дело доходит до Васьки Кретова, худого, жилистого мужика. Лицо у Васьки рябое, в оспинах, и вырезано из цельного бурого куска размашисто. Кретов послабее Семена и Голована, он ведет ствол от плеча вниз, рука заметно дрожит. Глаза у Васьки особенные, одним словом — жуткие глаза. Он не морщит лица, не прищуривается, глядит оловянно и безгранично. Как рентгеном просвечивает всякого, и Семену не раз уже казалось, что в темноте глаза Кретова светятся тусклым внутренним огнем. О Ваське на участке знают скупо, но в то же время достаточно. Впрочем, и сам он иногда говорит о себе, цедя слова сквозь зубы: «Я окончил ВТО», — и не расшифровывает… В основном он молчалив, сдержан, только жуткие глаза его нет-нет да выдают слегка то удовлетворение, то возможный гнев.
Ках! Ка-ах! — стреляет по фанере Кретов, после длинно сплевывает сквозь передние со щелочкой зубы и гулко сморкается, приложив к ноздре палец. Васькины пули обычно не выходят из первого от креста круга.
После него на метке — Всем Дали Сапоги. По сути дела, он боец явно чепуховый. Прореха у него вечно расстегнута, конец поясного ремня болтается промеж колен. Немыслимые брючата висят и спереди и сзади, будто кто напихал в них неизвестного груза. Разноцветная физиономия изображает не то улыбку, не то плач, облезлая ондатровая шапчонка держится чудом на затылке. Всем Дали Сапоги изгибается на снегу, далеко откидывает в сторону свободную руку, но попадает не так уж плохо, идя где-то сразу за Кретовым по результату.
Пятым охотится за счастьем Лебедь. Он на участке явление диковинное. Лебедь канавы не бьет. Он завхоз, комендант, продавец. Обличьем Лебедь приятен, не по-мужски смазлив: нос с горбинкой, губы алым бантиком, усики строчкой-ниточкой пришиты к верхней губе. Ресницы у Лебедя длинные, с загибом, а в них прячутся прямо-таки невинные лучистые глазки: дите, и все. Но приглядишься к ним внимательно: скрытные. Лебедь непременно выбрит, рубашка у него свежа и, что самое дикое для этих мест, галстук. Да, да, носит Лебедь галстучек, курит сигареты «Прима» из янтарного мундштука, знает слова «пожалуйста», «спасибо», «с добрым утром», величает всех на «вы», и когда стреляет, то мизинчик правой руки его оттопырен. Пахнет от Лебедя приятно одеколоном. И одежда верхняя на Лебеде пошита аккуратно, по росту, прохоря — сапоги, значит, — хорошей кожи, с «молниями» по бутылочным голенищам. Носит также Лебедь шелковое нижнее белье и является на участке единственным обладателем транзисторного приемника «Соната». При всем при том скромен и не въедлив, шлет регулярно в далекий теплый Крым изрядную толику алиментов, читает газеты, а если напьется, то обязательно плачет, но ничего при этом не объясняет, а лишь поет такие слова:
Пшеница родится.
Коровы телятся.
И все на правильном таком пути.
Ах, замети меня, метель-метелица!..
До самой маковки, ах, замети!..
Да, играет отменно на гитаре Лебедь. И никогда не матерится, порядочный вроде. Белая косточка. Не выдержала чего-то в жизни, захрустела, согнулась. И вот он здесь, под холодным горным небом, где по ночам жиреют лу́ны, гонит по разлогам волков добыча… Когда Лебедь берет гитару, все обычно смолкают, даже Голован прикрывает глотку, потому что поет Лебедь щемливо, легким певучим голосом, и грусть наваливается на слушающих, светлая и протяжная:
Ах, замети меня, метель-метелица!..
Следующий — Коля Кулик, бородатый мальчишка. Этот — матерщинник, плясун, говорун. На месяц у него уходит шестнадцать плиток прессованного чая с этикеткой, на которой белочка грызет кедровые орешки, не задумываясь над своей судьбой. Кулик совсем недавно отбарабанил пятнадцать суток и еще полон впечатлений, с удовольствием сообщает всем без разбору, за что схлопотал «неприятность».