— Стою я это раз возле кинотеатра. И вот, помню как сейчас, день был воскресный, и, будучи выпивши, я наслаждался природой…
Что за природа может быть возле кинотеатра, понятно не всем, но что такое быть выпивши, все понимают отлично и потому слушают брехню Кулика с интересом.
— И вот, дорогие гражданы, вижу я, как двое неизвестных бурят начинают приставать к женщине. Само понятно, я стал обороняться…
Говорит Кулик это, чтобы подразнить Гуржапа. Он — бурят. Черен волосом, ходит на кривых, кавалерийских ногах. Гуржап встревает обиженно и сердито:
— Я бы тебя, сучка, оборонил!..
Но Кулик, как правило, тут же подсаживается к Гуржапу, заглядывает в раскосые глаза и поливает такую чепуху, что Гуржап обычно смягчается и больше не сердится.
— Я же, Федя, — говорит буряту Кулик, — не какой-нибудь там… но ига, как порядочный человек, не выношу. Иго сделало меня нервным.
Происхождения он городского, носит тельняшку и любит каждодневно рассказывать сны. Кулик обычно просыпается раньше всех, растапливает в жилухе соляркой железную печку, разогревает «самовар», обыкновенную консервную банку, кипятит в ней здоровенный кусок чая, а после, пока тот слегка остывает, накрытый брезентовой рукавицей-верхонкой, Кулик сообщает всем очередной свой сон. Сегодня, к примеру, он был следующего содержания:
— Вижу, значит, во сне — идет… Ну! О-о-о-о! По-блатному — девушка. Ножки!
Всем Дали Сапоги шмыгнул взволнованно и подтолкнул Ледокола:
— Щас загнет!..
Кулик коротко среагировал на репличку и вдруг посерьезнел:
— Да… идет эта девушка, значит, и чудится мне — пройдет вот такая — росинки не сронит…
— Короче, Кулик. Что дальше? — не терпится Гуржапу, да и всем в общем-то не терпится, потому как в горах женщин нет и так далее.
Кулик мечтательно запрокидывает курчавую голову и кончает неожиданно:
— Мимо прошла…
Стреляет Кулик, разбрасывая пули, но в целом получает результат не совсем плохой.
На линии огня — Богомол. У него рыбье, по-щучьи вытянутое лицо. Сам он грузен, все у него ровно, от зада до головы. Богомол — любитель поесть. Но это не главное — Богомол единственный на Огиендо натурально верит в бога. Носит нательный крест за воротом черной косоворотки, и над кроватью его, где вся стена уклеена фотографиями женщин, вырезанных из разных журналов и даже газет, в углу висит небольшая темная иконка с каким-то одному Богомолу известным святым. Богомол уже в летах, ему где-то за сорок, а может, под пятьдесят. Говорит он тихим, шипучим голосом. Мечтания у Богомола тоже тишайшие, журливые, как вода. Глазки у Богомола ртутные, он любитель сладостно воздыхать и говорить:
— Справедливости мало. Суеты множество. А почему бы мне не разрешить открыть свой собственный магазин? Было бы в нем чистенько и пахуче. Торговал бы я свежими булками, ситным и прочим хлебушком. И мне было бы хорошо, и людям тоже…
После сезона работы в горах Богомол каждый год ездит на южное море, потихоньку тратится там, но жены себе подыскать никак не может.
— Справедливости в ихнем поле нонче маловато. Суеты множество.
— Чего ж ты их на стенку-то лепишь? — спрашивает Котелок.
— А так… Хобба у меня такая.
— Чего, чего? — вскидывается Лебедь. — Простите, как вы сказали?
— Хобба. Ну, это привычка, стал быть… Интересуюсь. Вот кончу сезон и поеду к морю. На юг. Суеты там — мно-ожество… И женюсь…
При этом щурится Богомол, воспоминания жгут его.
— Имел бы я домик с наделом землицы. Деток растил спокойно и богоугодно…
— Кровь бы пил, как паук, — подсказывает Голован.
Богомол морщится, как от отравы, лебезит взглядом, а Голован режет дальше:
— Ты и так свои канавы, как магазин, содержишь. Торгуешь породой — как куб, так и руп…
— Между прочим, — неожиданно для всех не уступает Богомол, — мне не совсем понятно, гражданин Голован, чего вы грубите?.. И пока что я работаю, а не торгую. А вот ежели бы торговал, то у меня бы вам завсегда «пожалуйста» говорили. Это в магазине-то… И на дом бы доставляли горбушки… Вот так вот…
— Интере-е-есно как, — говорит Голован.
— А вот и интересно… — Богомол обиженно смолкает.
Ему явно не по душе вся эта жизнь, трудная работа, горы, на которых он рвет твердоломкий грунт, все это баловство со стрельбой, но тем не менее он живет не один год в гольцах, и стреляет, и пьет со всеми, и копит потихоньку деньгу, и все клеит и клеит на стену под иконой фотографии разных красоток. По утрам Богомол жарит себе отдельно белое толстое сало, запивает чайком, чавкает рыбьим ртом и со вздохами прется на гору, на свой балкон, где ждет его огромная очередная канава, которые делать он мастак. А работает он вроде неспешно, набрасывает обушком на железный лист грунт и лопаткой бросает да бросает землицу. Заработок у него обычно выходит большой, но водку Богомол покупает всегда с опаской, потому что бывает буен и бесшабашен во хмелю, хвастлив и дик. Как-то по пьянке, когда Богомол свалился под икону храпеть, Кулик срезал у него с замусоленного гайтана крест и потом долго куражился над озадаченным вконец канавщиком, издеваясь и требуя непосильного выкупа, говоря, что случайно нашел крест на перевале, куда его унесли черти…
Богомол стреляет, и чувствуется по его ухватке, манерам, что ко всему на свете может приспособиться этот человек.
Теперь целится Пашка Ледокол, работяга, абсолютно неизвестного происхождения. Особыми его приметами являются страсть к охоте — Ледокол владелец дробовика двенадцатого калибра — и тяга к парной бане. Ледоколом его окрестили геологи на Чае. Пашка спас как-то на горном озере поздней осенью сына бухгалтера экспедиции. Пашка чуть сам не погиб в ледяном крошеве, но пацана выволок на берег. Молчун, он живет на участке тихо, незаметно, правда, пишет то и дело кому-то длинные письма, а деньги хранит на сберкнижке. Но страсть его к охоте какая-то болезненная и необузданная. Он может убивать все, что ни попадется ему под руку: дятла — так дятла, утиную мать — так утиную мать. Нынче осенью Пашка убил на озере красивую, чистую птицу, лебедя, и Голован посулил ему очень серьезно «оторвать» ноги, если такое повторится еще когда-нибудь. А стрелять Пашка, безусловно, может. Ружье прирастает к его руке, не дрожит, не виляет овечьим хвостом, как у Гуржапа, и выстрелы падают кучно и точно.
День набирает силу, снег хрустит под ногами канавщиков, и соревнования постепенно близятся к концу. Смысл их заключается в следующем: тот, кто хуже всех стреляет, всю неделю будет варить обед для остальных, совмещая, конечно, поварство с индивидуальным трудом на канавах, а также сегодня будет таскать воду для баньки, греть и топить все время, пока не вымоется, не прогреется хорошенько народ. Поневоле последним быть не хочется, и азарт не покидает никого.
Саня Котелок, когда стреляет, показывает всем чужие зубы. Где он потерял свои, никто не знает, но бывает страшно смотреть на Котелка, после того как он на ночь опускает вставные челюсти в кружку с водой и спит с ввалившимися щеками. Котелок башковит, читает разные книжки, иногда даже вслух. Мечтает учиться в техникуме. Ему лет двадцать пять, не больше. К тому же он уже не раз заявлял, что «пишет про канавщиков произведение или книгу». Его сосед по койке — Глухарь, немой человек — недавно отмочил номер: выпил с похмелья утром воду из кружки, где лежали челюсти Котелка. Но все обошлось, не подавился, хотя хохоту в жилухе было изрядно. Глухарь — стрелок липовый, как и Саня, зато он умеет играть на трубе. Серебряный инструмент он бережно хранит под подушкой в красивом деревянном чехле и, выпив, уходит на близлежащую горушку и там играет. Эхо далеко носит звуки, труба явно печалится на что-то, но на что — никто тоже не знает. Глухарь говорить не умеет, да и вообще здесь, в гольцах, люди мало знают друг о друге, суровость бытия не особенно располагает к откровениям, к тому же все понимают одно: попали раз сюда, значит, так надо.
Немого трубача слушают так же, как Лебедя: музыка бередит дремучие души, и еще долго все молчат, покашливают, на время забывая о бранных словах.