Два раза в день… два раза в день… Крутится, вертится шар голубой. И стучит, бьет прямо в земной шар острым литым карандашом Семен.
Сколько уже перемолол земли канавщик? Сколько раз вгрызался в нее? В Бодайбо, на золотых приисках, вырастали за его спиной горы выброшенной породы, на Бурундукане, на Вилюе, на Лене, под Коршунихой стучался в землю Семен…
Трудная она все-таки, земля. Отдается не сразу, не распахивает перед каждым нараспашку свою черную грудь.
А Семену даже нравится иногда схватиться с землей.
Тюк-дук, цзаг! — щупает ломик породу. Выстучал слабину-трещину, полез дальше Семен, длинной стальной ложкой, а где и руками сверлит в земле дырочку-бурку. Чем глубже, тем лучше. После он всыпает туда желтоватый аммонит, конопатит, бросает сверху неподсильные «валуны-мальчики» и ждет Голована, взрывника, а из куч каменных по всей длине канавы торчат серые хвостики — бикфордовы шнуры, — это по ним побежит, шипя и потрескивая, огонек, чтобы разбудить горы могучим рыком, поднять над канавой кустистые взрывы, рвануть за грудки землю, только засвистят по склону осколки, а снег вокруг ямы сделается черным, и запахнет земля кисло и больно.
Вылезет из укрытия Семен и начнет лопатой швырять и швырять породную мелочь… Швырять и швырять… Семен вспомнил, как травил однажды Кулик:
— Рационализацию я во сне придумал. Бросать землю двумя лопатами. Одной сначала бросаю. Устала лопата. Я ее в сторону, хватаю другую, свежую и по новой… Вызвали меня в Москву. На совещание. Как, мол, это вам удалось? Ну, я тут, натурально, проснулся.
Семен улыбнулся. «Швырять и швырять…» Греметь аммонитом — и снова в глубину, в нутро земли. И так — до коренных пород. До заветного скального основания. Коренные у канавщика — что причал для моряка. Это значит — готова канава, можно звать геолога. Но как нелегко достичь коренных. Кто бы знал…
По́том набухает энцефалитка. Семен сопит, жаркими стали ладони, цепко обхватившие полированную гнуть лопаты. Но Семен не останавливается, он ни о чем не думает, безразличие охватывает его полностью, только звенит железо да глаза привычно подсказывают, куда лучше ударить кайлом.
Пониже Семена, чуть справа, чернеет свежей копаниной канава Богомола. И никто не подгоняет их здесь, не кричит, не командует. Да и чего командовать, если сами они знают, что канавы — их хлеб, их провод, соединяющий с Большой землей, их надежда на лучшую жизнь, в которой столы накрыты скатертями, магазины забиты диковинными вещами и пиво пенится над запотевшими кружками… Все там… Не надо подгонять горняков, ох не надо… Все они знают сами — будет в сберкнижке обозначена цифра с тремя нулями, значит, плевать на пот и хрипы, холод в жилухе и пресную тушенку…
Правда, недавно приезжал на Огиендо Лева, торчал на канавах, говорил, говорил разные слова. Но сначала сказал, спрыгивая с танкетки на землю:
— Здорово, землепроходцы! Как жизнь? — и обошел всех и всем руки пожал.
— Я к вам ненадолго, на малость совсем, приглашайте в избу.
Когда все рассовались по койкам, Лева продолжал:
— Дело вот в чем, товарищи. Надвигается весна, а с ней и Первомай…
— Гулять будем… — встревает Гуржап.
— Безусловно, — улыбается Лев Николаевич и сбрасывает с себя меховой кожаный реглан. — Будем гулять и так далее, но… (Пауза.) Но не об этом я приехал поговорить с вами. Первомай необходимо встретить и хорошими трудовыми подарками.
— А мы, навроде, вкалываем на совесть, — сообщает Ледокол.
— И правильно. Я сейчас был на Сопливом ключе, на вашем соседнем участке. И вот что там порешили такие же, как вы, горные рабочие. Они решили вызвать вас на социалистическое соревнование.
— Это тоись как? Мы же их и в глаза не видали? — интересуется Кулик.
— Лев Николаевич, простите, — поднимается Лебедь. — Они что же, и вызов оформили?
— Да. Проголосовали, и единогласно. Вот протокол собрания.
— Понятно! Проголосуем и мы единогласно.
— Конечно, — басит Голован. — Запишите, Лев Николаич, мол, и мы — труженики Огиенды — соревнуемся с ими. Кого бояться — все свои. А ну, братва, подымай локти. Там, поди, тоже люди трудятся… И понимают что к чему.
Уехал Лева довольный, и вскорости, в знак любви и признательности, приполз через перевал «атээл» с водочкой. И пела труба Глухаря, и, роняя голову на тонкую гитарную шею, грустил Лебедь:
…Пшеница родится,
Коровы телятся.
И все на правильном таком пути.
Ах, замети меня, метель-метелица!
До самой маковки, ах, замети!..
И хорошо было: плясал Кулик, лез целоваться Гуржап, напрашивался на скандал Пашка Ледокол, и болели с похмелья Веточка с Домовым. Все было как надо… И не мешали спать кошмарные сны, Ирина не приходила на койку к Семену…
Крутится, вертится шар голубой. Прямо над Семеном, заглядывая в канаву, ползут порванные гольцами облака, не хватает кислорода, и дыши не дыши, хоть изо всех сил, а слабоват воздух, нет в нем привычной крепости, как в какой-нибудь городской сигарете, с которой незнаком и от которой только кашель.
Не чувствует холода Семен, мрачно ворочает камень, кряхтя и надсаживаясь, а земля пахнет знакомо, нутряно… Искрятся по бортам канавы ледяные прожилки, корни свисают и шевелятся под ветром, ягель роняет к ногам хрупкие ветки.
Больше всего не любит Семен возиться со снегом. А сейчас приходится все чаще и чаще. По ночам шальные метели, сорвавшись с гор, плотно прессуют в канавах снега, и выбрасывать их одно мученье, снег и непривычно легок и скользит на лопате…
То ли дело рубить канавы летом, когда на высоте терпимое, с ветром солнце, мошкара не мешает, земля податлива и жива, к ней приятно касаться разгоряченным, оголенным по пояс телом. Так бы бросал и бросал, изредка отрываясь, присаживаясь на валуне и сквозь дым, синеватый, махорочный, поглядывая на окружную красоту. Благодать…
Но летом Семен забросит горняцкий промысел, спустится с гор и… Что и? А, видно будет, станем живы — не помрем, докостылять бы до той поры, когда ударят ручьи, птица транзитная повалит над перевалами, в озере заплещется красная форель и запенится по распадкам черемушник. Рассчитается Семен в конторе и, ощущая в кармане кожанки знакомую, сладостно приятную тяжесть, зашагает в порт, будет ждать парохода, чайки закружатся над зеленой волной, и даль морская будет дрожать, размывая маревом дальние берега.
Что человеку надо? Тем более сезоннику? Свободы, вольницы, самсебехозяинного пространства… Он при деньгах — широкая душа… Поезда, самолеты, корабли, все нипочем… И пусть ждет его на причале, щуря глаза в морщинках, привычная к разлукам рыбачка. Может быть, он еще и вернется назад, срезанный карманной неожиданной пустотой.
Крутится, вертится шар голубой. И возвращает на круги своя…
Заныл комарино в долинке рельс. Семен прислушался, воткнул лом в землю, отер рукавом мокрый лоб, начал собираться на обед.
По дороге к жилухе заглянул на канаву к Богомолу. Тот, запаленный, сидел, дыша открытым ртом. Здоровенная канава ширилась и высилась вокруг него.
— Ты чего, — сказал Семен, — наскрозь пошел?
Богомол покривил губы.
— Дак нет их, коренных. Вот уже четыре метра, а нет. Подевались. Завтра еще раз рвать буду. Вот забурился.
— Хорошо ли?
— Да ладно вроде. Ты на обед? Иди, иди, я не хочу…
Семен еще раз окинул канаву Богомола взглядом, усмехнулся:
— Она у тебя что братская могила…
— Провались она пропадом, — поддержал усмешку Богомол. — Может бы, какую такую механизму сочинили, чтобы — вжик! — и пропорола скалу, а?
— А как ты ее сюда затащишь?
— Иропланом или с парашютом…
— Об этом ты Леве скажи. Не забудь только. А вообще-то я знаю такой механизм…
— Ну?
— А ты на себя погляди… чистый экскаватор…