Кто бы встретил сейчас в тайге Полину, издали ни в жизнь не посчитал ее за бабу. В стеганых брюках, загнанных под ичиги, в ондатровой повылезшей кацавейке и беличьей ушанке она больше смахивала на одного из тех пацанов, что, выпросив со слезами у бати ружье, иногда шляются по ближним от деревень лесам. Лицо ее заиндевело, краснота от ветряков перешла в багровость, губы спеклись, и шла Полина на лыжах совсем не по-бабьи, слегка оттопырив локти…
К полудню она свалила трех белок, да по одной промахнула, подобрала из ловушки напрочь замерзшего горнака и вышла на Сонный ручей к зимовью. Здесь было тихо и сумрачно. Кедрачи застыли до хруста, задавленные снегом. Да и сама избушка только смутно улавливалась на глаз.
Полина прикладом расчистила низкую дверь и протиснулась внутрь. Минут через пятнадцать, сильно надымив, разгорелась железка, и в зимовьюшке стало тепло. Полина натаяла в чайнике снега и поставила варить чай. Сама прилегла на узкой наре и слегка задремала…
В плавной разымчивой дымке явилась к ней старая полуразвалившаяся церквенка, что повисла одним концом сруба над желтой рекой в конце Подымахина. Река много лет подгрызала под церковью берег, рушила его тяжелыми, маслянистыми пластами, и пришло время, когда совсем заголился сруб, и церквушка должна была вот-вот уплыть к северному морю.
Сюда-то и затащил однажды Полину Ефим — венчаться… Ну да… До войны оставалось еще с месяц…
Стучал по деревне дождик, теплый, вечерний. На реке веселилась гармошка, голоса смеялись чьи-то, и месяц висел над церквенкой, не наполну, а узкой искристой полоской.
— Да ты не бойсь, не бойсь… — тянул за собой Полину подвыпивший Ефим. — Бог на нас не обидится. Он человек добрый, не то чтобы я… Идем…
Внутри было темно, и Ефим зажужжал фонариком. Шарахнулись по углам дикие голуби, подняли верхнюю пыль.
— Ну, как там дальше-то? — дурачился Ефим. — Куда становиться-то надо и говорить что? Ты пособляй, пособляй мне… Значит, как…
Ефим подтолкнул Полину на середину и запел гнусавым, в нос, голосом:
— Слушается господом нашим вселенским и по-дыма-а-ахинским дело об венчании бабы Поли-и-и-ины с грузчиком Ефи-и-имом… Баба не любит Ефима, но грузчик охоч до той ба-абы… Што тут поделать, ребя-я-ята, архангелы, ангелы, мать ва-а-ашу так?..
Полина прыснула в ладошку.
— Венчать их иль это… не на-а-адо?
— Не надо!
Полина вздрогнула. Ефим, остолбенев на мгновение, зашарил прыгающим лучом по церквушке, затем выскочил наружу. Полина за ним. Никого не было.
— Што же это, Ефим, а? — спросила Полина.
— Может, померещилось?..
— Дак и мне тоже…
Ефим озирался по сторонам растерянный. И вдруг с реки донеслось:
— Не на-а-до!
И Полина, и Ефим тут же углядели вдали лодку и узнали голос — кричал Федор… Ефим облегченно сплюнул.
— Вот зараза! Всю обедню спортил… Пошли отсюда.
Дождь застучал сильнее, настойчивее, зашипел, и Полина очнулась… На раскалившейся печуре злился чайник, и внутренний сумрак зимовья отчетливо походил на тот, церковный.
Уже выходя на кордон, Полина спугнула с сугроба белку. Векша пулей взлетела под самый верх, уркнула и затаилась. Полина сняла ружье, подошла к стволу и тюкнула по нему прикладом. Белка, обронив снег, снялась с ветки, на которой хоронила себя, и, широко растопырившись, косо полетела на соседний кедр. Полина почти допустила летягу к спасительной чащобе и нажала спуск. Ружье осеклось… Полина досадливо поморщилась, но преследовать белку не решилась, пусть живет, она возьмет ее в следующий раз. Полина перебросила ружье за плечо, стволом вниз, и, пригнувшись, скатилась с уклона в долинку.
У поскотины она остановилась — во двор, к избе, уходили чьи-то тяжелые провалистые следы.
«Неужели Федор? — подумала Полина. — С чего бы это он возвернулся?» И, обозлившись, Полина решительно пошла к дому.
На койке, загнутый коромыслом, спал Ефим. Полина от неожиданности чуть не вскрикнула, но тут же закусила губу. Потихоньку разделась и из кухоньки стала наблюдать за спящим. Ефим только и сбросил, перед тем как улечься, сапоги да фуфайку. И храпел…
Вот ведь забавная штука жизнь… Был веселый, жаркий грузчик из порта… С сильным прокопченным лицом… С кустистыми бровями… С чубом, что в несчетность колен ржано зависал надо лбом — безморщинным, ясным… А теперь — желтоватая плешь, вокруг которой растрепались присаленные реденькие волосы… Лоб расцарапали глубокие складки… Цвет лица нездоровый, земельный… И брови повылезли — так, седенькая щетинка торчит над затемнелыми, завалившимися глазницами… Узкие губы сурово зажаты… Пористый широкий нос поблескивает жирными капельками…
— Вернулся… Здравствуйте, Ефим Игнатьевич… Заждались… — одними губами, без голоса сказала Полина.
Ефим круче согнул коромысло, подтянув колени почти к подбородку. Полина все смотрела и смотрела на мужика и не слышала в себе ни добра к нему, ни зла никакого… Равнодушно глядела она на спящего, попыхивающего сквозь горловой клекот перегаром Ефима…
Потом Полина вспомнила: надо бы ему баньку сготовить, да и поесть чего сгоношить. И — вся подхватилась, уверенно задвигалась в нешироком пространстве избы.
…По первому году кордонной их жизни, аккурат на осень, когда возгорелись уже желтым осыпливым пламенем прибрежные леса, решили Ефим с Полиной сложить на юру, поближе к водице, баню, а от нее нарезать в красной крутяной земле приступки, чтобы удобнее сходить к совсем обленившейся, застекленевшей реке. Еще весной она, как и всегда бывает после ледосноса, хорошо тащила на себе шалые сплавные бревна, и вечерами, если Ефим с Полиной приходили к реке, приятно им было слышать, как в речных однозначных шорохах тупо звучат, обталкиваясь друг о дружку, эти неизвестно откуда пришедшие баланы. Ефим достаточно набраконьерил их. За лето бревна просушились, затаив в себе вечные запахи обратившихся внутрь живиц.
И вообще, по душе им пришелся вначале кордонный приют. Выбирал его по месту кто-то с головой: окрестность была вольна и с хорошим насквозь воздухом. По ночам, в ведренные дни, над кордоном лохматились крупные ломкие звезды, река неустанно сбегала и сбегала вниз, отчего казалось, что не река это вовсе бежит к северному далекому морю, а кордон плывет куда-то, безостановочно и неудержимо. А раз ощущалось движение, значит, и жить было удобней, ровнее, покойнее.
От самой воды наложил по изволоку Ефим рубленные из жердевника покота́, и по ним, впрягаясь в одну широкую лямку, поделанную из какого-то брезентового рукава, Ефим и Полина натужно и весело, с криками и Ефимовыми матерками доставляли наверх бревна. Когда останавливались отдыхать и Ефим, отплевываясь, курил — разговаривали.
— Вот ты, значит, к примеру, баба… А што такое, по-твоему, дом?
Полина, поддаваясь нелепости, думала и, пока думала, забывала о вопросе, потому как приходило ей в голову что-то такое, о чем она, спроси ее сей момент об этом, никогда и никому бы не сказала.
Слово «дом» перерастало у нее про себя в светлую-пресветлую бесконечную залу с белокаменной, в прожилках, как на березе, лестницей, по которой она плавно опускалась в длинном зеленом платье, с ползущим за ней по пушистым лазоревым коврам хвостом. Такую залу и такое платье выглядела Полина в привозной заграничной картине. А навстречу ей стоял на одном колене, весь в белом, хороший человек и пел, протягивая руки. И Полина отвечала ему тоже песней, сливалась с ним голосом, и повторные слова звучали щемливо и ладно…
— Дом — это вначале всегда лес… — рассуждал сквозь натруженное дыхание Ефим. — Значит, от леса и пошел дом человеческий. Вот, скажем, это бревно… Оно было намедни живое. Дожжик по ему стекал, и так далее… Сок в ем снизу наверьх переползал… А теперь из этого мертвого катуна дом будет живой. Только по-другому называться будет — баня. Ты ровно как спишь, Полька?
— Нет…
— То-то… Дак вот, дом, стало быть, это помещение такое, — очень увлеченно продолжал Ефим, — в котором живут люди… К примеру, мы. Мы, значит, тоже люди…