От Ефимовой рубахи сильно отдавало потом, касатки визжали над ними и падали к воде.
— Да, Ефим… — отуманенно кивала Полина. — Живут люди…
Возле бани она научилась в первый раз держать ружье, куда вставлять патрон и чего нажимать. Ефим незлобиво сердился, когда Полина зажмуривалась обоими глазами и дергала спуск, начисто оглушая себя. Дробь не попадала в назначенное бревно, а секла и щепила другие в срубе, и все начиналось сначала, пока не вышло и Полина не поняла, почему так обязательно нужно видеть на окатом прицельном срезе эту самую бородавку-мушку.
Теперь банька стала совсем старой, шибко зачернела внутри и снаружи. Полина натаскала в бочку воды, развела огонь, и постепенно вода нагрелась, и каменка зашипела тоже, когда она плеснула с ладони на растрескавшиеся от жары речные булыги. Приготовила она и веники, что еще в лето наломала в березняке, обочь кордона.
В это время и проснулся Ефим. Вышел на крыльцо в накинутом на плечи полушубке. Он подождал, пока Полина подошла к избе, выпустил сильную струю дыма и, прищурясь, сказал:
— Здравствуй.
— Здравствуй, Ефим… Я тебе баньку сготовила. Сперьва смоешься, а после поешь… Ладно?
— Ладно.
Они вошли в избу, и опять она не знала, о чем говорить с мужиком.
— Слышь, а где Урман-то, кобель?..
— Гаденыш его урешил.
— Волк этот, што ли?
Полина кивнула.
— Гаденыш… Ну и кличку сгоношили зверю. Одна придумала али с кем в паре?
— Так получилось.
— Што получилось?
— Ну, имя-то…
— Да как получилось-то?
Полина стала рассказывать, а Ефим, глядя под ноги, слушал, покачивал плешивой головой и шуршал ладонью по щетине, густо обметавшей его морщинистое лицо. В паузе он притушил о подошву окурок и встал с табуретки.
— Ну, веди в баню.
Мылся и парился Ефим основательно, истово хлестал себя, так что пришлось сменить веник. В баньке стало совсем курно, и керосинка тяжело пробивалась светом сквозь теплую густую пелену. В дверные щели сочился холодный белый воздух, а потом, устав и истомившись, Ефим попросил и вообще распахнуть дверь. Сам он лежал на полке худой, жилистый, с сильно набрякшими по рукам и ногам венами. Тогда-то и надумала Полина спросить:
— Как ты там-то, а?
— Там-то? — не поднимая головы с веника, отозвался Ефим. — Там-то чего… исключительно было. На Федькином курорте… Вишь — живой. И еще поживу кой-кому на радость…
— А што делал там?
— Разное… Припомню, скажу.
Полина затворила дверь, прибавила огонь в лампе.
— Отощал ты навроде…
— Ишь ты! — ухмыльнулся Ефим. — А ты как бы нагулялась. Гладкость в тебе обозначилась. Иди-ка…
— Погоди…
— А чего годить?
Полина помяла плечами.
— Ну ладно… — махнул рукой Ефим. — Ты бы хоть сама чего рассказала. К примеру, што тебе такое Федька говорил, когда на тебя залазил?.. Интересно.
— Ты об чем это?
— А то не соображаешь?
— Хватит тебе…
Ефим приподнялся на локтях, пристально и долго глядел на Полину.
— А што, если я тебя придавлю счас, курву?
Полина вскинула на него глазами и тут же опустила голову, ответив тихо и равнодушно:
— Это ты можешь. Только не боюсь я тебя.
— С чего бы? — искренне удивился Ефим.
— Да так… Дави. Я свое отжила. Да и тебе твое будущее ни к чему…
Ефим сел, вдавив подбородок в колени.
— Ты в уме, баба? Об чем мелешь?
— Я-то в уме… Сколь мы с тобой прожили?
— Не считал.
— То и оно… Другое ты считал всю дорогу…
— Это што же другое?
— Тебе лучше знать…
— Гм… — задумался Ефим. Злость, ползущая из него, остановилась на полдороге и неожиданно испарилась совсем. — А все ж ты ба обсказала про Федьку… Как он, кобель-то? Может ишшо? Али отстрелена у него рожалка вместе с рукой?
— Дурак ты! — сплюнула Полина.
Ефим захохотал, и хохот его перешел в натужный мокрый кашель.
— Будя. Пошутили. Дак, значит, не боишься ты меня?
— Не боюсь, Ефим Игнатьевич.
— А ведь я и взаправду счас одену исподники, возьму ружье и отправлю тебя, волчицу, к…
— Не пристрелишь, Ефим. Старый ты ужо. Да и бога побоишься…
— Кого?
— Бога…
— Эт-то што еще за холера? Бог… Где он такой живет? Настасьины бреды упомнила? Бог! Да кто он такое? Может, ты и впрямь в него веришь? А? Иди-ка, иди сюда… Ближе… Не бойсь…
Полина подошла.
— Вот мы сейчас проверим, есть он, бог, али нет его… — Ефим замахнулся.
Полина, не мигая, смотрела на него равнодушными глазами. И Ефим вдруг ласково-грубо опустил мокрую ладонь на ее закрасневшееся от банного пыла лицо.
— Сколько волку-то времени?
— Почти полтора…
— Гонялся?
— Нет еще… Но запел нынче… Всю ночь прошлую молился…
— А ты, значит, под волчью песню грешила?
Полина, оторопев от тихоты Ефимова голоса и тона его, грустного и безнадежного, неожиданно для себя обмякла и медленно оползла на пол. А Ефим, попробовав зачем-то рукой брезентовый ремень, которым по-вагонному крепился один конец полка, все так же тихо сказал:
— Видать, не в ту лямку впряглись мы с тобой однажды… Ну, да ладно… Живи… Дело у нас и взаправду на конец идет…
К вечеру между неспешным разговором одолели Афанасий с Федором вторую полбутылку водки и, собираясь приняться за третью, уже во всю силу толковали про жизнь. Кланька, бокастая баба Афанасия, опять жарила сковороду картошки с медвежатиной и, не обращая на мужиков внимания, чего-то мурлыкала под нос. Афанасий Круглов, здоровенный мужчина, сидел на койке, побросав за спину цветастые подушки. Еда и водка стояли возле, на табурете.
Случила их на дружбу давняя уже теперь по годам медвежья охота. В позднюю ту осень обходил Федор глубинный, только что организовавшийся при коопзверпромхозе участок от села Подымахина и знакомился с промысловыми делами на пригольцовых соболиных речках. За Угадаем повстречал на тропе Афанасия, и тот предложил ему пойти обратать берлогу, что недавно открыл в глухом урмане. Пошли, и ладно, что потом обошлось все благополучно…
Хозяин будто ждал их, видимо проснувшись еще в первый приход Афанасия. Он вырвался из чащобника на глубокоснежную прогалину, которую пересекали ничего не ожидавшие мужики. Встречный кустарь смялся под зверем, как солома, и он, поднявшись на дыбь, обрушился на идущего впереди Афанасия. Ни ружья, ничего не успел приготовить охотник, только и сообразил мгновенно поднырнуть под брюхо медведю, спасая голову. Оторопевший на какую-то долю Федор рванул из-за кушака топор и, проваливаясь по пояс в снегу, забуровил на помощь. Вгорячах он промазал по первому разу, и топор врубился не в башку зверю, а в плечо. Тот дико взвыл, отлапился от Афанасия и, укусив себя за больное, встряхнул теперь уже на Федора. Сейчас Афанасий помог однорукому напарнику: лежа полоснул ножом по самому низу медвежьего живота. Снег вокруг окраснелся. Медведь засел на задние лапы, передними, как нарочно, выгреб наружу свои внутренности, а Федор, улучив момент, всадил ему топор в голову. Но не кончилось еще дело, потому как тут же из чащи на истошный рев добитка выскочил на прогал еще один зверь — пестун. Его в упор расстрелял подхвативший свой карабин Афанасий. А чуть позднее углядели мужики, что поспела-таки медведица расчесать Афанасию вместе с курткой и кожу на спине. В общем, обошлось…
Отхлебнув из кружек еще помаленьку, мужики закурили, закашлялись, замолчали, а Афанасий, медленно бася, как бы позабыв, что уже говорил об этом, наново повторил свою историю, в результате которой и затащился он на «мать ее непокосную», койку:
— Слышь, Федор, увел меня след аж к перевалу и устарел. Я по ему дальше. В азарт вдарило. А видать, соболюшка… Ну, по осыпи наверх да наверх, а тут и отемняло, как с ладони сажей посыпало. И эта стерьва, метелица. Я назад… И оскользнулся. А может, и ветром меня сдунуло… Хорошо загремел… Под конец об камень так припаяло, ну, думал, конец, но лыжи сберег… Кое-как на табор принес себя, слезьми внутри плакал. Не поверишь ведь, а? Точно. Упал в зимовьюхе, и только искорки цветные в глазах — шурк, шурк, шурк… Посчитал я их, посчитал, но помирать раздумал. Вспомнил про тразистор. Дотянулся до тразистора, нажал и три дни всякое разное слушал… Мать непокосная! И чего же только на свете не делается! Там тебе африканцы бьют кого-то, тут американцы, в общем, полностью проиллистрировался по части международного положения. Во, брат! Тразистор у меня на таборе маленький, но говнистый — «Га-у-я» прозывается… Для развития вещь прямо, должно сказать, исключительная… И вот, значит, лежал я лёжем и думал про свое. И надумал: худо живет на земле человек-то. А все оттого, што от природы отбился… Зверь зверя тоже бьет и плохое друг дружке делает. Но в пропорции… Сколь надо, а больше ни-ни… А человеку все мало. Хапает у тайги, у реки рвет, у себя же норовит чего оттяпать. Вот и получается белиберда, мать непокосная! Да вот, к примеру, тебя возьмем. Ты кто? Начальник. Охотницкий инспектор. Должон, стало быть, за промышленника горой, а хрен налево, мы тебя и видим у себя раз-два и не видим — ничего не меняется…