— А чего ты хочешь менять-то, Афанасий? — скинул нахлынувшую зыбкую дремь Федор и прикрыл зевок рукой. — Об чем это ты? Об цене опять на пушнину? О приемщике вашем? Да я ж тебе все уже обсказал. Знает об этом верхнее начальство, да молчит…
— Значит, хреновое то верхнее начальство, не зоркое… Ну ты сам посуди, это ли не непуть приключилась с одним моим мужиком… Сдавал он своих соболей, и добрых, а они ему по тридцать пять рублев только и вытянули. Тогда он огрызыш шкурки на таборе подобрал. Лиса соболюху истерзала. Подобрал, растянул огрызыш на пялку, сколь можно, и сдал. Сорок семь рублей получил. Тьфу ты, а?
— Слыхал я, слыхал про огрызыш ваш, в газетку районную даже писал… Думаешь, хожу тут между вами, водку здесь пью и ничего не делаю? Зря вы так думаете. Очень даже зря, потому как обидно…
— А нам, думаешь, не обидно? Гоняемся по тайге, чистыми зверьми становимся, вон два ребра, как папироски в пачке, сломал, и чего? Как получать расчет, одно расстройствие в животе… Во как. Когда чо меняться будет?..
— Я, Афанасий, не министр.
— То-то… Ну, давай за здоровье!
Кланька принесла и спихнула на табурет жарко дымящуюся сковороду. Афанасий удержал ее за подол.
— Дерни-ка и ты еще, вторительную. За второе мое ребро.
Кланька добродушно согласилась, отхлебнула из кружки и замахала руками.
— Как вы ее, треклятую, только и жрете? Закусывайте, Федор Николаевич. Не слушайте моего. Он счас при болезни, вот и несет разное…
— Цыть! — шутейно гуднул на жену Афанасий.
Кланька нарочно испугалась и отплыла за перегородку, отделяющую горницу от кухоньки.
— Нет, Федор, неладно хозяйствуем мы… Неладно. Того и гляди звери смеяться начнут. Вот слыхал я, что шибко бабы зарубежные нашего соболя уважают, ба-а-льшие долла́ры за его дают в казну нашу… Неужли и нам прибавить нельзя?
— Брось ты, Афанасий Лукич… — отмахнулся Федор. — Ровно дите спрашиваешь…
— Да-а, — пробасил Афанасий. — Не знаешь…
В горницу заглянула Кланька.
— Я пойду к корове, погляжу, што да как… Вот-вот Зорька разрешится. Вы уж тут без меня…
Афанасий кивнул. Хлопнула дверь, и в горницу, медленно тая, стираясь на грубом половике, вкатился белый клубок уличного холодного пара.
Федор раскурил очередную папироску, встал и отошел к темнеющему окну. Не оборачиваясь, заговорил:
— Знаешь, Афанасий, я тебе сейчас одну штуку скажу, а ты уж схорони про себя, ладно?
Афанасий заинтересованно кашлянул.
— Давай, давай… Я между тем давно выглядел, што ты чего-то хочешь и мнешься, как свинья на веревке.
— Дак ить вот ить… Заночевал я сегодня на пурге в кордоне у Постниковых… Да… И вот… В спальнике на полу мне баба Ефимова приготовила… Лежу… И вдруг волк Полинин запел…
— Какой волк?
— Гаденыш… Кличка такая зверю дана. Она его приручила. Пожарник ей принес побитых на пожаре щенят, и она одного выходила… Ну, да дело не в этом…
— А в чем же? Чего ты крутисся?
— Ну, постелила мне она, значит, на полу… Да. И волк запел… В самый первый раз… В гон вошел, зверь-то, час его наступил…
— То-то и наши подымахинские звери нынче молились. Тут их цельная стая за Перехватом. Вот оздоровею, надо бы на их засидку сделать, чертей… Хулиганят, скотину режут…
— Да я не про то хочу тебе… Лежу, значит… В общем, позвала меня к себе Ефимова баба… Ну, и потом все это, значит…
Афанасий втянул носом воздух, зашмыгал, чихнул.
— Правду говоришь. Чих — он к правде. Ну и што? Зачем ты мне про это? Али язык зачесался, удержу нет, как у пацанов?
— Дак ить вот ить… Што-то навроде…
Афанасий глотнул из кружки, сердито крякнул, и в избе наступило молчание. Федор стоял у окна и видел, как на улице плавно закружился снег и в избе напротив хозяйка включила свет.
— Я тебе потом кой-чего скажу, Федор Стрелков, а пока ты мне ответь на пару вопросов. Только по правде чтоб, понял?
— Чего там?..
— Ты, говорят, Полину-то еще давно скрадывал… А вот не от тебя Васька был? А?
Федор обернулся.
— Не от меня… Это в самый первый раз приключилось, чтоб мне хоть што было, как на духу говорю… Напраслину про меня пустили. Да и тут, не позови меня Полина, ничего бы, наверное, не было…
— Но ты-то хотел того?
— А што, хотел… Я Полину шибко когда-то… А ты знаешь, мне на бабу не повезло… Хотел я того, Афанасий. Да и грех у нас приключился отчаянный, как в самый первый раз… Душа насквозь прожглась.
— Угу… Теперь скажи мне другое, Федор Стрелков. Кто Ефима подальше спровадил?
— Дак он меня…
— Знаю, — тут же оборвал Федора Круглов. — Но вот ты же знал, как все у Ефима кисло выехало. Парня зашиб случайно, а может, и нет? Ты об этом не задумался, что мог это Ефим по злобе? Мол, не мой корень, а нагулянный, пока воевал, да от кого? — от старого ухажерника Федьки… Вот и шмальнул Ефим тогда не в ту голову, а?
— А што? — задумался Федор. — А што? Пожалуй, могло такое произойти… Выходит, убийца он? И правильно я его на закон положил? А што с Полиной у меня, дак я, можно сказать, за проломленную свою башку отсолил Ефиму…
— Не пересолил ли, Федька? — очень вдруг тихо спросил Афанасий. Густой его бас от этой тихоты приобрел странный, враз обеспокоивший Федора оттенок.
— Как тебя понимать, Круглов?
— Да как тебе будет удобно. Больно легко ты пошел на мои слова и тут же оговнял Ефима. А вот мне почему-то сдается, што хреново ты сделал с Ефимом, Стрелков. Продал ты мужика и предал. Ты ведь не воевал?
— Знаешь…
— Знаю… Тебя навсегда забраковали, а мы с Ефимом под Курском стояли. И я тебе могу счас один пример рассказать про Постникова. Заваруха там одна получилась… И наши танки побег ли назад… А мы с Ефимом в одном расчете были. И нам сказали стрелять по своим танкам, чтобы остановить их, потому фрицы в атаку пошли. И Ефим стрелял по машине. И зажег ее… А сам побежал спасать наших танкистов, и его немец из другого пробитого танка из автомата. Дак Ефим и немца того укоцал, и одного горящего парня затушил, а после уже сознание потерял… Нас там шибко растрепало в первый-то день, под Курском. Так што знаю я кое-что про Постникова… Ты же посадил его по злобе, а сейчас, когда он там, в лагере, срок свой зазряшный мотает, ты его бабу обгулял… Сука ты непокосная, а не охотницкий начальник! Вот я счас встану и придавлю тебя, курву!
Федор, растерявшись, слушал Афанасия.
— Да ты што, Круглов? Ты в уме ли?
— Я-то в уме! — уже ревел распаливший себя Афанасий. Он поднялся было, но боль тут же согнула его. Афанасий так, согнувшись, и подковылял к Федору. — Ошибся я в тебе, Федька. Потому и дал тебе все рассказать. Но хватит. Уходи-ка ты отседова к… Уходи!
Дверь в избу отворилась, и в пес вошли Кланька с какой-то женщиной.
— Вы чего тут разорались? — спросила было Кланька.
— Брысь! — заревел Афанасий. — Не встревай! А гони етого падлу, гаденыша…
Федор замахнулся. Афанасий, не мигая, смотрел на него снизу. Федор медленно опустил руку.
— Ладно. Живи, Круглов. Но однако, припомню я тебе эту беседу…
Афанасий распрямился, побелел и пошел на Федора, скрежеща зубами. Федор попятился к выходу. И тут же между ними возникла пришедшая с Кланькой женщина.
— Не тронь его, Афанасий! Не тронь! Он же калеченой!
В голос ей, только повыше и отчаянней, повела свое Кланька:
— Там сейчас Зоренька телиться ста-а-анет!..
К ночи кордон глохнет в темном морозе, и звуков по всей округе становится совсем мало.
Неясно и оттого неизъяснимо покряхтывают выжатые холодом ближние залески, снега под редкими ветряными сдвигами как бы поскрипывают, а вверху, насколько хватит глаза, искрит черный небосвод, шитый бесконечным тунгусским рисунком. Внутри кордона тоже тишина, только побольше разве шорохов — в стайке шелестит соломой корова, вздыхает, возвращая назад мягким горловым звуком то, что было уже пережевано; конь звенит железкой, тупо постукивая по настилу копытом; из трубы высверкиваются короткие искры, а бесследный сейчас дым торчит где-то в недвижности морозной — прямо, неколебимо.