Тереза Горобец ударила по клавишам. Рояль сыпал трели и ронял аккорды. Я, объявленный конферансье как артист-мелодекламатор Исидорский, открыл рот и прошептал:
– Любовь – это сон упоительный.
– Чего, чего? – закричали в публике.
– Сон! Упоительный! – повторил я.
Тереза опять стукнула по клавишам.
Я разевал пасть, как карась на столе. Публика шумела. Чем больше я старался, тем страннее звуки вырывались из меня. Так я стоял у рояля с накрашенными губами, густо напудренный, со страдальческими, устремленными к переносице нарисованными бровями, в кофте Пьеро и с черным чулком на голове. Пытался под музыку рассказать монолог из «Принцессы Грезы» Ростана. С каждой буквой у меня пропадал голос и очень быстро пропал совсем. Я вращал глазами и вздымал руки. Публика хохотала. Тереза играла изо всей мочи. Раздались свистки. И я покинул сцену.
Что было потом, я расскажу. Но сперва то, что было до этого.
До этого был фурункулез. Четыре фурункула рдели под мышкой, называлось это «сучье вымя». Болела вся рука, температура доходила до тридцати девяти, тошнило. Я прикладывал сырой лук, листья подорожника. Не помогало.
В шестнадцать с половиной лет, когда живешь на даче под Харьковом, в местности, называемой Зеленый Гай, когда знаешь, что это последнее лето под родительским кровом и скоро поезд умчит тебя в огромную столицу, где ты будешь учиться в студии Художественного или другого театра и скоро станешь знаменитым на всю Россию, – все кажется призрачным, как бы нарисованным на тюле. Жаркие южные ночи, мечты о будущем, страстное желание влюбиться в кого-нибудь, неурядицы в семье и этот фурункулез еще…
Готовясь к вступительным экзаменам в Москве, я учил стихи Блока, Брюсова, Надсона, Волошина, Ростана, Каменского, все, что попадалось под руку. Но стихи от сучьего вымени не помогали. Помогали только свежие пивные дрожжи, которые в бутылках мне привозил раз в три дня отец из города.
Вместе со мной готовилась ехать в Москву и стать знаменитой артисткой костлявая и поэтичная Тереза Горобец, дочь известного профессора музыки и хорошая пианистка. А также Мишка Э., ставший впоследствии популярным кинорежиссером, Захар С, ставший вскорости журналистом, затем хорошим писателем, редактором толстого журнала, и Володя К., именуемый нами почему-то Тарасом Трясило. Вот Володя-то и сделал гигантскую карьеру, стал электротехником, окончил два института, работал с Шателеном и теперь, кажется, академик. Никто из нас так и не стал актером. Из пятерых – никто. Ну это, наверно, правильный процент. Тогда мы еще не знали своей будущей судьбы. Были полны надежд, самоуверенны и беспредельны в своих помыслах.
Перед отъездом в Москву решили дать в музыкальной раковине Зеленого Гая концерт. Вход пять копеек. Места не нумерованы.
Мы волновались. День начался скверно. Сперва шел дождь, потом вдруг разразилась такая жара, какой не было лет сто. Приехал из Харькова на поезде отец. Из-за жары у него в вагоне взорвалась бутылка с пивными дрожжами, и на светлом чесучовом костюме кусками лежали выскочившие из бутылки, взбесившиеся дрожжи. Они же висели на усах и на брюках. Чертыхаясь и соскребая с лица следы аварии, он с омерзением посмотрел на мои приготовления к вечернему концерту. В актерские мои таланты он абсолютно не верил. В моих товарищей тоже. Но Тереза Горобец ему нравилась. И папа ей нравился тоже. А я был влюблен немножечко, чуть-чуть в Терезу. В дальнейшем эта тема не имела никакого развития.
Я зубрил монолог из «Принцессы Грезы» насчет упоительного сна, бинтовал больную подмышку, рисовал и стирал на лице страданье. Потом выпил холодной воды из колодца, и у меня сел голос.
Все остальное вы знаете.
Я бежал из музыкальной раковины Зеленого Гая в поля, к речке, на станцию, ко всем чертям… Мне казалось, что следом за мной бегут и улюлюкают все зрители, заплатившие по пять копеек за вход.
Что там следом за мной делали Тереза, Мишка, Захар и Тарас Трясило, я не знаю. Кажется, показывали фокусы, танцевали, пели частушки, и все кончилось очень мило. Я этого не видел…
Через три месяца, в Москве, я брел по аллеям Петровского парка. В руке лубяная коробка – в ней находилось все мое нехитрое имущество. На голове ковбойская шляпа «Гарри Пиль». На ногах шашечные гольфы «Гарольд Ллойд».
Только что меня выселили из Мишина проезда, где я жил у друга отца в деревянной одноэтажной хатке. Я искал нового пристанища.
Шел по Башиловке, по Масловке, по Петровско-Разумовскому проезду, по Большой и по Пневой улице, по Старому Зыкову… Деваться мне было совсем некуда. Каждый день я проваливался на экзамене в какую-нибудь студию. Уже провалился в школу Малого театра имени Ермоловой, в ГИТИС, в студию Шаляпина, Завадского, Глазунова, Вахтангова, МХАТа, циркового искусства. Но неожиданно зацепился в школе юниоров при Театре Революции. Однако общежития там не было. Погруженный в эти мысли, я подбрасывал ногами сухие листья и бессмысленно разглядывал белые записочки на стеклах окон. Но там все «продается дом», «продается часть дачи», «продается сука дворовая». А о том, что сдается угол, – ни слова.
Вдруг за желтым деревом, с балкона деревянного домика, я услышал:
– Любовь – это сон упоительный!
И голоса – женский и мужской, кличущие меня.
– Мелодекламатор! Исидорский!
– А я вас ищу!
На балконе стояли Тереза, Мишка и Тарас Трясило.
– Я вас потерял. А спросить не у кого – вы не прописаны.
Они жили тут вчетвером. Только Захар успел уже жениться и проживал то здесь, то у молодой жены на Зацепе. Какое счастье, что я их встретил! Теперь я буду с ними. Где спать? А не все ли равно? На полу, на газетах, в сенях, на коврике, без коврика…
Мы ели воблу, болтали, смеялись, вспоминали, предполагали.
Явился Захар с молодой женой, потом ушел, и я воцарился на его койке.
Со двора неслись граммофонные звуки цыганского пения.
Вокруг стола в саду, за большим самоваром, сидела семья: черный как ворон хозяин – старый цыган, его жена и четверо детей – две девочки и два мальчика. Они пили чай и слушали граммофон. Потом две девчонки, лет девяти и одиннадцати, выбежали из-за стола. За ними побежал их старший брат, парень лет двадцати, и вернул их к столу. Они о чем-то кричали на своем языке, но о чем – не знаю, я тогда еще не понимал их языка. Младшую девчонку брат схватил за косу, и та отбивалась…
Петровский парк и все прилегающие к нему районы были странным государством. Роскошные особняки миллионеров рядом с дряхлыми хибарками, рестораны «Аполло», Скалкина, «Яр», «Стрельня», «Эльдорадо» с цыганскими хорами, с извозчиками на дутых шинах, с кавалькадами велосипедистов, с кинофабрикой, с подпольными игорными домами, с нищими, проститутками и с большим количеством рабочего люда, самого настоящего пролетариата, работавшего на заводах и фабриках Пресни, Всехсвятского, Покровско-Стрешнева… Здесь жили некогда кочевые, а теперь оседлые цыгане. Давно уж они перестали бродить по полям, а дома, где жили цыганские кланы Лебедевых, Поляковых, Маштаковых, Пановых, Панкиных, Тимофеевых-Хрусталевых, Золотаревых, Ивановых, Соколовых, все по старой памяти назывались «таборами». Отсюда шли знаменитые певцы и певицы, танцоры, гитаристы. Здесь жили и гремели на всю Москву Ольга Кленка, Соня Арапка, Дуня Соловей. Артистки неповторимые… Как мы были влюблены в них, как жадно смотрели, вспоминали стихи Блока о Кармен…
Цыганская семья за столом пополнилась новыми гостями. Граммофон умолк, но зато теперь пели все. Пели цыганские старинные, таборные, русские песни на цыганский лад… Мы – Тереза, Мишка, Тарас Трясило и я – присоединились к хору. Пили чай из самовара, потом наливки, ели жареную кровь с гречневой кашей – национальное блюдо, именуемое «рат». Рат – по-цыгански это кровь и это ночь.
Дети сидели рядом со взрослыми. Вокруг ходили огромные собаки, сбежавшиеся сюда со всего Зыкова, и грызли кости от студня…
Две черненькие девочки все не хотели идти спать, а их старший брат, рябой черт, ругался и гнал их в дом…