Лера, похоже, не выдерживает, я слышу звонкий удар, вскрик, возню. Лера влепила миссис Куинберн пощечину, а та предпочла не отвечать, голос ее отдаляется, но фразы не перестают набегать одна на другую. Мне не до того, чтобы разбираться в ощущениях Леры, — она ведь думала, надеялась… она по-настоящему любила этого… да он и не негодяй, просто молодой оболтус, которым командует тетка.
— Доктор Гардинер так бы и возился со своим препаратом и со своими мышами-крысами-обезьянами до второго пришествия, — миссис Куинберн произносит фразы все более длинные — есть и тут пространственно-временное ограничение, то ли по величине неопределенности, то ли по сжатию временных интервалов, надо это обдумать, но потом… потом… — Тогда я поняла, что могу. Наверно, получится. И даже если что-то пойдет не так, я останусь в стороне.
— У этой… — видимо, медсестра кивает в сторону Алены, я слышу, как та сквозь зубы дважды произносит «дрянь». Да, дорогая, миссис Куинберн еще та штучка, но она всех вас обыграла, верно? И то, ты, милая моя жена, спуталась-таки — теперь у меня нет сомнений — с доктором. Тебе ведь не приказали, верно, сама захотела?
— У этой свои соображения, почему мужу непременно нужно давать новый препарат. У дочки… — Теперь миссис Куинберн кивает в сторону Леры, та молчит, я знаю: ни на кого не смотрит, ее вроде нет здесь и сейчас, ей все противно, она сама себе противна, ей хочется остаться одной… в каких-то идентичных реальностях она сумела остаться одна, но сейчас я не могу… Извини, доченька, придется тебе послушать… сама виновата… не ожидал от тебя.
— У этой, — повторяет мисс Куинберн, будто заплетая время косичкой; слова наматываются сами на себя, — свои желания. С Кеном. Три с половиной миллиона — большие деньги, верно, девочка? А чтобы их получить, нужно убедить доктора. Мама его убеждает. Дочка его убеждает — немного шантажа, верно? Я молчу, вы обе — мои невольные помощницы. Доктор обращается в министерство за принципиальным разрешением. Формальность, но он и на нее не решался, пока вы две ему мозг не проели. Он надеется, что ему самому не придется принимать решение. Решать будет консилиум. Конечно, главное мнение — удоктора. А доктора поддержит профессор. Да, Остин?
— Дороти, — устало произносит Симмонс, и я не сразу нахожу, в какой интервал времени вставить его реплику. Вставляю после вопроса миссис Куинберн.
— Дороти, зачем ты это говоришь? Мы не в полиции, и никто не проводит допроса.
— Да? — взрывается миссис Куинберн. — Не в полиции, говоришь? Все! Вы! Будете! Там!
— Что ты говоришь, Дороти?
— Мужчины! Двое! Лучшие врачи клиники! Не смогли убедить остальных! На консилиуме! Да вы оба в последний момент просто испугались ответственности!
— Это не…
Симмонс хотел сказать, что это не так? Или начало его фразы относилось к чему-то другому, а я интуитивно вставил реплику после взволнованного возгласа миссис Куинберн? Неважно. Вставляю сразу после незаконченной фразы профессора вполне законченную и. даже, я бы сказал, витиеватую фразу Гардинера, расставляющую точки над i:
— Да ладно, Остин, извини, что я так к тебе обращаюсь при посторонних, но сейчас мы все тут, как пауки в банке, давай без условностей, и я тебе скажу, Остин, что эта женщина права в том смысле, что нам всем придется иметь дело с полицейским расследованием, поскольку, как ни крути, имело место несанкционированное применение ницелантамина, и, пожалуйста, Остин, не смотри на меня волком, я отдал распоряжение медицинской сестре, дежурившей утром, записал в журнале назначений, ницелантамин был добавлен в состав лекарственного состава до начала консилиума, сейчас ничего уже не изменить, понимаешь ли, и если ты или кто-то другой спросит меня, почему я так сделал, прекрасно понимая, что, в случае смерти больного непременно будет назначено сначала административное, а потом, после обнаружения грубого нарушения медицинской процедуры, полицейское расследование, да, я все это понимал, сейчас просто довожу до вашего сведения и не собираюсь объясняться, во всяком случае, не здесь и не сейчас, скажу только, что победителей не судят никогда, а проигравших всегда, какими бы высокими мотивами ни были вызваны их действия, а мотив у меня был и остается один-единственный: не рискнешь, не станешь победителем, а рискнешь — можешь и проиграть, и мне плевать на то, что мне пыталась внушить миссис Волков, и плевать на мотив мисс Волков, и тем более мне нет никакого дела до мотивов миссис Куинберн, а ты, Остин, просто слабак, и даже если я проиграю и больной умрет, все равно это будет моя победа, потому что жизнь — это риск. Кстати, для него тоже.
Я понимаю, что Гардинер кивает в мою сторону. А может, показывает пальцем в заключение длинной тирады, и все разом начинают говорить, кричать, плакать, восхищаться, занудствовать; разделить этот звуковой хаос, расставить во времени фразы, чтобы хоть что-то понять в эмоциях, я не то чтобы не в состоянии, легко могу это сделать, но не хочу.
Мне страшно. Пусть Гардинер сколько угодно убеждает себя и других, что убил меня ради прогресса медицины. Чтобы не умирали другие больные, лежащие в тяжелой коме.
Через какое время начинает действовать препарат? После замены утренней капельницы прошло семь часов.
Я не хочу!
Кейт! Почему ты все это время молчала или только тихо плакала? Я чувствовал тебя, твои слезы, твою любовь… я не хочу… я…
И нет никого, кроме…
Тишина. Не слышен даже привычный и проходящий мимо сознания звук работающей аппаратуры. Не слышу ударов собственного сердца. Ничего.
И нет запаха духов — самого надежного индикатора, по которому я легко определял, где стоит Алена, близко ли от меня Лера, здесь ли Кейт, а мисс Куинберн духами не пользуется, медицинские сестры на работе не должны пахнуть, как розарий.
Нет ничего. Только мое запуганное сознание, и я понимаю, что идентичная реальность моей жизни именно сейчас становится тем миром, к которому я шел, множество раз за эти часы выбирая дорогу в бесконечности бесконечностей многомирий.
Я шел к тебе, Кейт. Только ты меня не предала. Ни в одном из идентичных миров. Ни в тех, где мы лишь обменялись парой фраз и прошли мимо друг друга. Ни в тех, где мы почти два года были вместе. Даже в тех, где ты была с Гардинером. Ты вернулась, и я тебя люблю, Кейт, а ты любишь меня.
Возвращаются звуки. Возвращаются запахи. Возвращаются ощущения.
В идентичном мире, где ты со мной, Кейт.
За плотно закрытыми окнами шуршат шинами по асфальту автомобили, и совсем рядом, на расстоянии протянутой руки, плачет женщина. Различаю тонкий запах духов, мой любимый запах, я подарил Кейт флакон на позапрошлое Рождество, а на прошлое уже ничего подарить не смог, потому что выпал из жизни, стал бревном, и ты одна приходила ко мне каждый день, стараясь выгадать время, чтобы не застать ни Леру, ни Алену.
Кейт.
Она одна в палате. Я чувствую себя богом. Могу усилием мысли перемещаться между любыми интуитивно выбранными идентичными мирами. Я стал умелым водителем, асом, способным вести машину собственного сознания по бесчисленным дорогам-мирам многомирий, не глядя на приборные панели, не трогая руль — только ощущая, желая…
Кейт плачет — она никогда не могла сдержать слез, приходя ко мне, клала руку поверх моей (как сейчас), целовала в лоб (да, так) и в губы (о боже…), шептала слова, которые я впитывал, не стараясь понять, потому что слова могли быть любыми: новости, сплетни, уверения в любви, стихи, цитаты из научных статей.
Кейт была уверена, что я все слышу, все понимаю, и когда-нибудь…
Я могу выйти из комы. Могу это сделать прямо сейчас.
Это никак не связано с ницелантамином, ради испытания которого Гардинер пошел на риск поражения, чтобы ощутить победу. Я доказал восьмую теорему инфинитного исчисления. Я могу интуитивно выбирать идентичные миры моей жизни. Миры, в которых я счастлив. С Кейт.
Я открою глаза и встречу взгляд любимой женщины.
Но…
Я выйду из комы, увижу мир, смогу жить, как все люди.