В канцелярии шел педсовет. У спального корпуса маячат людские тени, видать, «холуи» тихарят, а «холопы» изгаляются над «падлой» перед сном. Петька крадучись пошел к дому сотрудников и обогнул угол. Все окна смотрели черными стеклами, лишь в одном, отдаленном, слабо горел свет. Петька подошел к знакомому окну к осторожно забрался на высокую завалинку. Быстро расправил и приложил к стеклу мокрое полотенце. Надавил обеими руками, стекло треснуло и бесшумно сломалось. Осколки попадали вниз, остальные стряхнул с полотенца в снег. Таким же образом выдавил стекло второй рамы и выбросил подальше полотенце. Одной рукой ухватился за косяк, другую просунул в разбитый пролет окна. Пальцы забегали по подоконнику, укалываясь о мелкие острые осколки. Вот наконец игольная подушечка. Теперь не сверху, а под ней лежали часы, гладкие и круглые, с крышкой в мелкую решеточку. Он взял их, тут же сунул за пазуху и спрыгнул в снег. По-воровски прячась и пережидая тени, вышел с территории детприемника. Пригнулся и побежал по знакомой тропинке к тракту. Снег так громко хрустел, что казалось, сзади бежит погоня. Часто оглядывался, но все было спокойно, на белом пространстве не появлялось ни одного человека.

Жаль, что батька не приехал и не подарил пистолет, а то обязательно пристрелил бы Князя. Метился бы только в голову, прямо в переносицу, чтоб сразу наповал, с кровавой дыркой вместо носа…

И на нее дуло направил бы, метко бы целился, прищурив левый глаз. Она бы наверняка очень испугалась револьвера. Но дуло в упор выстрелит ей в крашеные губы, и она захлебнется собственной кровью. Если бы достал раньше простой хотя бы поджиг, то тоже смог бы их убить. Рука не дрогнула бы, глаз не моргнул, в жизни не покаялся бы.

На трассе слабо светили фары. Послышался кричащий звук клаксона. Машины остановились, открылась со скрипом дверца.

— Возьмите меня…

— Тебе куда? Мы — в Котельничи.

— Я тоже туда.

Петька с трудом забрался в кабину и сел четвертым между чьими-то коленями.

— Куда отправился на ночь глядя? Что за спешка-то?

— С фронта батька объявился. Позвал повидаться.

…Все равно у часов какая-нибудь душа да есть, коли они отсчитывают человеческое время. И человеческую боль тоже. Если эта боль не заживет, то всю жизнь часы будут отсчитывать ее время…

— А здесь ты чего делал? — послышался откуда-то сверху вопрос.

— Как что? Жил.

— Прямо на дороге, что ли? — смеется мужик.

— Почему на дороге? В Купарке.

— В детраспределителе? В приемнике? Ну, чего замолк? Сбежал или как?

— Я не молчу… Я детприемник не знаю…

— Так с мамкой, значит, живешь?

— Нет, с теткой.

— А почему она тебя одного отпустила?

— А ей на меня теперь наплевать.

— Что так?

— Она ненормальная.

— Чем же?

— Она батькины часы хотела присвоить, а я не дал…

Больше никто ни о чем не спрашивал.

Слышится «Вальс-фантазия»

Отыщите меня nonjpegpng__6.png
1

Слышится «Вальс-фантазия». Словно из всего птичьего гомона вырывается тонкоголосым солистом где-то спрятавшийся соловей, стараясь перекрыть все песни леса. Зашедшему сюда путнику странно было бы вдруг услышать в безлюдном лесу мелодию Глинки.

Как всегда, Толик снова от Зинки куда-то ушел. Опять скрылся за редкими стволами сосняка и берез, а может быть, прилег на землю, уставился в пушистое, если смотреть через ветки, небо и забылся. Когда он остается один, то насвистывает полюбившуюся мелодию.

Надоест ему сидеть в одиночестве, он спохватится, пронзительно свистнет и громко позовет:

— Зинка-а!

Сейчас он не зовет, хочет остаться наедине с самим собой.

Поляна усыпана земляникой. Ходить здесь надо бы осторожно, а то помнешь и раздавишь нежные и ароматные ягоды. В жизни Зинка не видела столько ягод, сколько в этом лесу. Да и где ей было раньше видеть, жила в городе, далеко одна не ходила. В городе лишь трава на газонах растет. Клумбы в центре улицы или площади — с живыми цветами, но ягод нигде не выращивают. А здесь, в лесу, ягод ешь — не хочу. Цветов не меньше, чем на любых самых больших и ухоженных городских клумбах. С одного перелеска на полгорода хватит, а со всего леса — так, может быть, даже на несколько городов.

Нарвет Зинка букетик, еле в кулачке умещается, поднесет к губам и чувствует сладкий запах. Вдохнет, и почему-то голова закружится.

Меж стволами деревьев сверкает солнце, пробиваются длинные лучи.

— Зинка-а!

Толик зовет. Она давно привыкла к его хриплому голосу.

Толик худой, бледный и долговязый. Капризный, пуще малого ребенка, хотя и старше Зинки на целый класс. Все знают, что его здоровье хуже некуда, поэтому многое ему прощают. Здесь все больные, у всех один диагноз. Кто сюда прибывает или кого привозят в эту лесную школу, тот уже на следующий день становится грамотеем и быстро заучивает, а вскоре четко выговаривает малопонятный, труднопроизносимый диагноз — «туберкулезная интоксикация». Лечат долго, не по одному году. Кто поправляется, другие нет. Каждое лето кого-нибудь привозят и, пока не выздоровеет, не отпустят. Толик уже три года здесь живет, с самого начала войны. У Зинки только второй год пошел.

Летом в этих местах свежесть, Зинке легко дышится. Зимой в любые трескучие морозы и визгливые вьюги в комнатах тепло и сухо. Буран до окон снег наметает, Зинку так и тянет лизнуть его языком, как сливочное мороженое. Уютно сидеть в тишине натопленного класса и писать мелком по твердой грифельной дощечке. Покажешь учителю и отметку получишь, сотрешь влажной тряпочкой и дальше пишешь. Но «отл.» или «хор.» Зинке стирать не хочется, а другой дощечки нет, у каждого ученика только по одной. Тетради только на контрольные работы выдавали. Они хранились в шкафу учительской целый год до весенних переводных испытаний. Домашние задания выполняли на газетных блокнотах, которые каждый сам себе нитками сшивал. Учились по одному учебнику на весь класс, по очереди или вслух читали, собравшись кружком.

Когда Зинка закончила пятый класс, табель послали маме. Она хвалила, осталась довольна отметками. Толик с грехом пополам перешел в седьмой. Учился он плохо, на уроках сидеть не любил. Его несколько раз обсуждали на педсоветах, на активе и пионерских сборах. Грозили, что в комсомол не примут.

— Мне вообще учеба не нужна, — говорил он Зинке, — я без нее замечательно обойдусь. Только забивают голову всякой ерундой…

Говорить с ним невозможно, он очень упрямый и самолюбивый. Через год ему выпускаться из лесной школы, а свидетельства может не получить из-за плохих отметок. Но директор Михаил Афанасьевич сказал, что этого он не допустит. У Толика свои тайные планы, которыми он как-то поделился только с одной Зинкой да, может быть, еще с Дядиваном. Собирается в пчеловодный техникум, поэтому много читает книг по ботанике и зоологии. А анатомию, говорит, будет презирать и в руки учебник не возьмет. В лесу, уединившись, он подолгу наблюдает за шмелями и осами, рассматривает раскрытые лепестки живых цветов, где собирают нектар тонкие хоботки. Бывал Толик и покусан не раз, глаз затекал, щека походила на оплывшую оладью. Колхозная пасека стояла километрах в трех от школы, на опушке леса, у самого гречишного поля. Он часто туда бегает, но Зинку с собой не берет. Все уши прожужжал ей про пчел: какая у них особая жизнь, куда и когда летают, какие цветы для меда вкуснее. Давал Зинке пробовать на вкус клевер. В самом деле, красный и сиреневый сладкие, а вот белый, как трава, безвкусный. В лесной школе мед давали всего два раза в году — ранней весной и осенью по пол чайной ложечки для укрепления здоровья. Чай пили с сахаром, с маленьким пиленым кусочком вприкуску. Всем казалось, так вкуснее и можно больше выпить. Толик сладкого не любил и свой сахар отдавал Зинке. «Все до одной девчонки жадные сластены и обжорки!» — смеялся он безобидно…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: