Зинченко сидел на санях-волокуше, свесив голову на грудь. Он был без халата, длинная шея беззащитно торчала из овчинного полушубка. Автомат лежал рядом, он его придерживал рукой.
— Здорово, Зинченко, — сказал я. Приятно было видеть ребят из моей хорсенской роты. — Как же это ты, а? В валенках не уберегся.
— А шо валенки? — Он повернул ко мне маленькую, будто птичью, голову. — Вся жизня на снегу, тут не тильки пальцы отморозишь, а… Здрасте, — запоздало ответил он, мигая заиндевевшими ресницами. — Ты откуда свалился? А я ходить не могу.
— Зямков, дай закурить, — услышал я еще один знакомый голос и уставился на бойца, тянувшего волокушу, а теперь стоявшего с постромками в руке. Сквозь косо летящий снег я узнал Митю Абрамова, крепенького мужичка из марийской глубинки. Разглядел в вырезе капюшона его узкие глазки, обсыпанные рябью оспин.
Я обрадовался ему, как брату. Я отсыпал Абрамову махорки на газетный клочок. Чуть ли не весь наш десантный отряд охранял теперь кронштадтский лед. На льду и жили — в будках, в шалашах, сделанных из облитого водой снега.
Нет, не весь гангутский десантный отряд был в сборе. Мысль о тех, кто остался на подорвавшемся транспорте, была как рана. Мне было голодно, сил не хватало для работы и жизни, да и не только мне, — вон ребятам из лыжного батальона как трудно приходится, но еще хуже было тем, оставшимся… Наверно, их уже и в живых-то нет…
— Мичман, — сказал я, поворотясь к метели спиной, — ничего не слыхать о ребятах? Ну, кто на «Сталине» остался?
Щербинин посмотрел на меня, быстрыми затяжками докуривая самокрутку.
— Лично я не слыхал. На льду, в батальоне, их никого нету. А ты что слыхал?
— Ничего… Значит, бросили их там, на минном поле… Он промолчал. Сильным щелчком вогнал окурок в снег.
— Как же это бросили столько людей? — с горечью повторил я. — Неужели даже не пытались спасти?
— Ну, кабельщики, бывайте, — прохрипел Щербинин. — Нам на форт надо — Зинченко сдать в санчасть. Шиповников, чего уселся?
Боец, которого он окликнул, не шевельнулся. Словно заснул, сидя на снегу, низко опустив голову между колен в ватных штанах. Щербинин схватил его за капюшон маскхалата, встряхнул:
— Вставай, Шиповников! Ну? Кому говорю?
Боец медленно поднял голову, плотно обжатую ушами шапки. Я увидел остановившиеся глаза и подумал невольно: «Его доконали голод и холод». Весь он был потухший. Ни слова не промолвив в ответ на энергичные высказывания Щербинина, Шиповников поднялся, как поднимаются четвероногие: сперва встал на ноги, потом оторвал от снега руки. Медленно выпрямился. Черт, подумал я, неужели и нам предстоит вот так… по-животному?.. Нет, нет… уж лучше пулю в лоб…
Метель стегала нас длинными снежными плетьми. Я шел, оставляя за собой две пушистые борозды, снег быстро их заносил, — вот так и сгинешь, не оставив по себе и следа, все занесет снегом забвенья.
Конечно, их пытались спасти, думал я в сотый, в тысячный раз. А как же иначе… иначе никак нельзя… но ведь минное поле… плотная минная банка… возможно, и спасатели, посланные с Гогланда, подорвались… и никто не вернулся… никто…
Прорубленная полоса была затянута ледком, но он легко поддавался пешням. Радченко, длинный, черный, с громадными руками, опустил в прорубь «кошку» — якорь с четырьмя гнутыми лапами — на длинном штерте. И начал тралить, елозя «кошкой» по грунту, пытаясь зацепить кабель ее острой лапой. Тут неглубоко было, метров двенадцать-пятнадцать. Радченко слыл в команде мастером по части траления, да и не только траления: он здорово сращивал-паял жилы кабеля, а это дело ох какое не простое. Он все умел делать своими золотыми руками — был бы кусочек металла или там эбонита, пластмассы, из которых он, между прочим, наловчился мастерить наборные мундштуки.
Старшина первой статьи Федя Радченко был у нас молчальником. Говорили, что до службы он работал пожарным где-то в Донбассе, но сам Радченко никогда о себе не рассказывал. В его черных, влажных глазах ничто не напоминало о былых пожарах. Глаза были печальные. В городе Изюме (это мы знали со слов мичмана Жолобова) у Феди Радченко осталась молодая жена с годовалым сыном, и Федя писал и писал туда письма, но ответа не получал. Он даже не знал, в чьих руках этот Изюм, — ведь часть Харьковщины захвачена немцами, а Изюм как раз оказался во фронтовой полосе.
Радченко водил «кошкой» по грунту, медленно продвигаясь вдоль прорубленной трассы, и опять я подумал: а вдруг мы ее прорубили правее или левее кабеля, это ж вполне возможно… но лучше об этом не думать. Если придется снова рубить лед, я просто умру.
— Води, води, — говорил Треска, идя плечом к плечу с Радченко. — Води, Федюн, туда-сюда, туда-сюда… Некуда ему деться…
— Есть, — вдруг тихо сказал Радченко. Он не торопился. Он держал кабель «кошкой», как щуку на крючке. Осторожно подергал. Потянул сильнее. — Да, — сказал он. — Затралил.
Ну, слава богу. Теперь вытаскивать. Надо, конечно, лебедкой, но тащить на лед лебедку смешно. Другой был способ (придуманный Радченко). Пробивали лунку, вставляли в нее затесанным концом бревно — вертикально. К бревну привязан канат от «кошки». Налегая на палки, прибитые крест-накрест к бревну, крутили его. Канат, наматываясь на бревно, тащил «кошку» с кабелем наверх. Вот так крутили в морских романах кабестан, выбирая якорь.
— Ищо — взяли! Ищо — взяли! — выкрикивал Жолобов.
Мы всей командой налегали, насколько хватало наших слабых сил, ходили вокруг бревна, топтались. Ох и тяжелый он, кабель. Будто прирос ко дну.
Вытянули. Кабель был толстый, сантиметров двенадцать в сечении, и покрыт слоем ила, скользкими бледными водорослями — они обледеневали на глазах. Мы вытянули его из дымящейся черной воды на протяжении метров ста, он лежал на льду длинной змеей. Жолобов приказал закрепить кабель вешками, воткнутыми в лед, чтоб он не сыграл вниз, на свое лежбище, под собственной тяжестью. Затем мы двинулись вдоль кабеля, проверяя изоляцию.
Надо вам сказать, что жилы кабеля хорошо упрятаны в несколько покрытий: джутовое, свинцовое и броневое. Поди доберись сквозь такой слоеный пирог. Но война добиралась. Взрывы бомб и снарядов повреждали изоляцию, подводные кабели, соединявшие Котлин с окружающим миром — с фортами, с Ораниенбаумом, с Ленинградом, — выходили из строя. Для их ремонта и существовала наша команда.
Не знаю, отчего вышел из строя кабель между фортами «П» и «О». Может, мина рванула. Ну, факт тот, что Жолобов и Радченко, продвигаясь вдоль кабеля, нашли целых семь повреждений. Расположились они довольно кучно — примерно на протяжении шестидесяти метров, — значит, надо вырезать из кабеля эти шестьдесят метров и сделать соответствующую вставку. Жалко, конечно, что мы зазря пилили-рубили больше километра. Но надо радоваться, что не требуется рубить дальше. Всему надо радоваться, братцы.
Мы вернулись на форт. Все равно делать на трассе было нечего, да и метель завернула такая злющая, что дышали не воздухом, а снегом, врывающимся в легкие.
На форту Жолобов позвонил начальству в СНиС, доложил о повреждениях, попросил привезти вставку для кабеля. Ему велели ждать. Мы и завалились на нары. Травля, само собой, пошла. Треска рассказывал про кабельное судно, имевшееся в СНиСе до войны.
— Купили его, — говорил он, смоля махорку, — гдей-то за границей, вроде бы в Дании. А называлось оно «Молния». (Надо же, «Молния»! Как наш незабвенный островок в хорсенских шхерах…) Аккурат между финской войной и нынешней это было, — рассказывал Жолобов, — 22 июля 1940 года. На створе западная окраина Сестрорецка — Шепелевский маяк обнаружили повреждение кабеля. Да не простого, а международного, проложенного от Ленинграда через все Балтийское море аж до этой самой Дании, а может, до другого государства. Кабелей-то много, а судно одно. И вышла «Молния», значит, на работу. Затралили кабель, подняли на борт, на ролики положили и пошли вдоль него — вдруг она ка-ак шарахнет! Мина, значит, не вытраленная с финской войны. Носом стала «Молния» погружаться. А люди, наши кабельщики, и гражданская команда кто вплавь, кто в шлюпках давай выгребать к северному берегу. А в шлюпке благим матом повариха кричит — ее в момент взрыва на камбузе ошпарило кипятком. Вот дела-то…