Из его объяснений я догадался, что речь идет о жучке, виноградном вредителе. (Много лет спустя в каком-то журнале я наткнулся на слово «филлоксера», это оказалась тля, страшный бич виноградной лозы.)
— Боря! — Он поманил меня согнутым пальцем; я наклонился к нему. — Боря, — зашептал он горячим шепотом, — я тебе хотел сказать. Один раз я гальюн был, Саломык тоже был, меня не видел, а я слышал, он Склянину говорил. Про тебя говорил! Он так говорил: «Я этот студенишка еще покажу». Понимал, Боря?
— А что он хочет мне показать?
Алеша опять раскрыл рот и заржал. Высунул из-под одеял узкую руку и протянул мне. Я легонько ударил пальцами по его ладони.
Техник-лейтенант Малыхин брился перед зеркальцем, прислоненным к гильзе-пепельнице, когда я заявился с просьбой об увольнительной записке.
— Чего ты все ходишь куда-то, Земсков? — недовольно спросил он. — Чего тебе надо?
Он скреб опасной бритвой верхнюю губу, держа себя за вздернутый самолюбивый нос.
— Ничего не надо, — сказал я и невольно потрогал свой плохо выбритый подбородок. Лезвие моей безопасной бритвы давно затупилось, каждое бритье было мукой. — Хочу навестить друзей в лыжном батальоне.
— Друзей надо у себя в команде иметь, — наставительно сказал Малыхин. — А не на стороне.
— В уставе нет такого пункта, чтоб непременно в своей команде.
В его взгляде, брошенном поверх руки, державшей нос, совсем не было отеческой любви к подчиненному, свойственной нашим командирам.
— Язык придерживайте, Земсков, — проворчал он, хмыкнув. И добавил, скребя щеку: — Сперва устав выполнять научитесь, а потом… это самое… рассуждайте.
Увольнительную он нехотя, но выписал.
Я выскочил из подъезда в тупик между корпусом СНиС и стеной, за которой торчали мачты кораблей, стоявших в доке Петра Великого. Тут был небольшой сад — десятка три каштанов и лип по колено в снегу. Стояла неприбранная, заваленная хламом беседка. Протоптанная в снегу тропинка вела к шкафчикам метеорологов.
А вот и они сами, ветродуи, — вышли из соседнего подъезда, где помещалась метеостанция. Сейчас начнут запускать свои воздушные шарики. Я уже раза два видел их — пожилую тетку с немигающими черными глазами, будто нарочно созданными для того, чтобы следить за улетающим шариком, и девчонку с бледным остреньким лицом, на котором застыло выражение безнадежности. Обе были замотаны поверх пальто в огромные темные платки.
— Привет, ветродуи, — сказал я, проходя мимо. Девчонка зыркнула замерзшими глазами, а старшая неприветливо сказала:
— Проваливай, столболаз.
— Я по столбам не лазаю, тетенька. Я лед рублю на заливе.
— Тоже мне рубака.
— Точно, — сказал я. — Рубака-парень.
Девчонка хихикнула, а я пошел своей дорогой, вдруг с удивлением подумав, что еще год назад ни за что бы не решился вот так запросто заговорить с незнакомыми женщинами.
Прежде чем выйти на Июльскую, я внимательно осмотрелся. Комендантских патрулей не было видно. Человек двадцать краснофлотцев топали не слишком ровным строем по направлению к площади Мартынова. Я зашагал туда же и уже ступил на мостик через Обводный канал, когда увидел патруль, идущий навстречу со стороны улицы Карла Маркса. Бежать! Я бы, конечно, успел добежать до СНиСа и укрыться. Но мне была знакома комендантская повадка: патруль не торопился бы уйти с Июльской, понимая, что беглец через некоторое время непременно высунется снова, — тут-то его, сердечного, и сцапают. А время терять было никак нельзя. Я ведь шел не просто так, друзей навестить, а — с серьезным делом к капитану.
Еще не додумав эти мысли, вихрем пронесшиеся в голове, я обнаружил, что втерся в строй, бредущий по мостику, и придал лицу подобающее — сонно-равнодушное — выражение. Так и прошел мимо патрульного командира, который, заметив мое исчезновение, остановился и пристально разглядывал строй. Давай, давай, мысленно отнесся я к нему, пяль зенки, родимый. Хрен поймаешь.
Да что за напасть такая? — еще подумал я. Идешь трезвый, с увольнительной в кармане — а все равно сцапают, придерутся…
Перейдя площадь Мартынова, я отделился от строя, как столболаз от столба, бегом пересек Ленинскую и понесся по скользкой тропинке меж сугробов, заваливших коротенькую улочку Сургина. На улицу Зосимова вышел запаренный, настороженный, как Зверобой, преследуемый гуронами.
Передо мной была красно-кирпичная ограда Западной казармы. Когда нас, призывников, впервые привезли в Краков, мы разместились именно тут, в полуэкипаже. Тут нас однажды вывели во двор, широкий, как Сенатская площадь, построили в одну шеренгу в одном его конце и велели идти к противоположному, подбирая окурки, обрывки газет и прочий мусор. Мы шли тесной шеренгой, неотвратимо, как фаланга Александра Македонского. И когда дошли до конца, двор позади нас был чистенький, аж сверкал…
Первое, что я увидел, сунувшись в проходную, была рябоватая физиономия Митьки Абрамова. В дохе, с автоматом на груди, он стоял у дверей, дымя самокруткой. Он выглядел идеальным стражем. Страж полуэкипажа.
— Ты чего, Зямков? — спросил он. — Ты к кому?
— К тебе, — сказал я размягченно. — К ребятам. К капитану.
— Нельзя к капитану. Следыватель у него.
— Следователь? А почему?
— А потому. — Он длинно затянулся, выпустил облако махорочного дыма. — Щербинина заарестовали.
Упади в этот миг луна на землю, я не был бы так ошеломлен, как от того, что услышал. Щербинина арестовали?! Да не путает ли Абрамов, может, слышал звон, да не знает, где он…
Но Абрамов не путал.
В казарме, где жил лыжный батальон, гудели голоса. Не знакомый мне старшина в армейском надрывал глотку, требовал, чтобы все шли куда-то на занятия, но ребята словно не слышали — стояли, сбившись в кружок, и гудели, гудели, как в предбаннике, их встревоженные голоса. Чаще всего повторялась фамилия Шиповников. Я встрял в разговор, дернул за рукав Зинченко, взмолился: да что случилось, ребята?! Что за Шиповников?
— Ну, был такий, — повернул Зинченко ко мне свой птичий клюв. — Не с наших. Не с гангутцев. Такий, — он сделал волнообразное движение рукой, — неслышный. Мовчун такий…
Вспомнил! В то утро, когда мы у форта «П» встретили Щербинина, был с ним боец, усевшийся в снег, — ну да, Шиповников! Потухшие глаза, прикрытые белыми ресницами…
— Ну, ну? И что же этот Шиповников?
— Утик, — сказал Зинченко и мрачно выругался.
— Утик? Куда утик?
Но тут старшина доорался-таки до ребят, они пошли куда-то изучать немецкие противопехотные мины. Я остался в кубрике один с незнакомым дневальным.
Все же я уразумел вот что. В последний день пребывания взвода Щербинина на льду исчез этот Шиповников. Утром его хватились — не пришел из патрульного обхода. Он всегда плелся в хвосте, его напарник не обеспокоился, когда замела поземка и скрыла фигуру Шиповникова: чего там, не маленький, добредет до шалаша. Измученный, продрогший, повалился на холодные нары, но часа через два его будто в бок толкнули — проснулся, вскинулся, хвать-похвать — нет Шиповникова. Ни тут в шалаше, ни в соседнем. Разыскал Щербинина, доложил: не вернулся Шиповников. Надо идти искать, спасать — не упал ли, не замерз ли. Пошли немедленно; напарник по своему следу, который не успела замести поземка, вывел к тому месту, где появился второй — шиповниковский — след. Тут, видно было, Шиповников топтался. Может, и сидел на снегу. Потом его след круто повернул к северному берегу. Щербинин с ребятами шли по следу, петляющему меж торосов, до упора. До финской заставы, обстрелявшей наших. Щербинин долго звал Шиповникова, орал, срывая голос. В ответ неслись пулеметные очереди. В то утро взвод Щербинина сменили на льду. Вернулись сюда, в казарму. Появились, само собой, особисты. Выспрашивали у ребят про Шиповникова, сволочь такую. Напарника шиповниковского — на губу по-строгому. А Щербинина-мичмана вчерашний день увели. Говорят — под трибунал.
— За что? — потрясение спросил я. — Шиповников сбежал — так при чем тут Щербинин?