— Да не виноватых я ищу, а правду!
— Это и значит, что ищешь виновных. Правильно поступаешь? — Т. Т. двинул лбиной вверх-вниз. — Думаю, неправильно. Потому что виновных в том, что погибли люди на транспорте, нет. Единственный виновный — сложившаяся в тот день военная обстановка. Война виновата! — Удовлетворенный точно найденной формулировкой, Т.Т. откинулся на спинку застонавшего стула. — И поэтому, Борька, твои вопросы действительно смахивают на провокационные.
— Почему? — выкрикнул я. — Кого и каким образом я провоцирую?!
— Объясню, — сказал Т.Т. и опять с полминуты думал, прикрыв глаза. — В твоем вопросе — почему не послали подмогу? — содержится как бы обвинение: такие-сякие, немазаные-сухие, бросили людей на произвол судьбы. А разве ты вправе так обвинять? Да еще называешь судно не транспортом номер такой-то, а довоенным названием. Посуди сам, — понизил он голос, — как воспринимаются слова: «Сталин» подорвался»… «На «Сталине» погибло столько-то»… В устной-то речи кавычки не видны…
Конечно, он был прав. Мне почему-то не пришло в голову…
— И получается, — продолжал Т.Т. развивать мысль, — что ты, во-первых, лезешь не в свое дело, а во-вторых, обвиняешь командование. И? Ну, иначе не назовешь: провоцируешь командиров на окрик, на отповедь… на подозрительность… Правильно капитан велел тебе заткнуться.
Я молчал, подавленный его аргументами. Да, ты прав, Толя. Не мне задавать такие вопросы. Как это говорится… всяк сверчок знай свой шесток…
Т.Т. обхватил меня за плечи, на миг привлек к себе — у меня потеплело в груди от неожиданной дружеской ласки.
— Ты у нас еще совсем глупой, — сказал Т.Т. с улыбкой. — Не понимаешь, что сам себе можешь сильно навредить.
— Чего там, — махнул я рукой. — Рядовой краснофлотец — что с меня взять?
— Не прибедняйся. — Помолчав, Т.Т. сообщил заговорщицким шепотом: — Из достоверных источников, Боря: на нас с тобой написаны представления. Чего уставился? Помнишь ведь, капитан из штаба крепости сказал… Летом пойдем с тобой на курсы.
Это была важная новость. Шутка ли, командирские курсы. Или политсостава? Я ведь не член партии. Комсомолец только. Ну, поглядим. Факт тот, что все меняется в моей жизни на войне…
Я рассказал Т.Т. о бегстве бойца лыжного батальона Шиповникова и об аресте Щербинина.
— Ай-яй-яй, — покрутил Т.Т. круглой головой. — Жалко Щербинина. Такой лихой десантник! Ай-яй-яй… Ну, он и в штрафбате отличится, будь уверен. Такой боец не пропадет. И опять был прав Головастик. Мичман Щербинин не пропадет и в штрафбате. Но — за что?! За что его в штрафбат? Что-то не принимала душа объяснений его вины. Душу переполняла печаль. Черт! На скалах Гангута, кажется, нам было лучше, чем на кронштадтском льду. У хладных финских скал… там мы были вместе.
— Чего ты все на руки дышишь? — спросил Т.Т. — Перчаток, что ли, нет?
— Мне сейчас на ключе работать, — ответил я, растирая пальцы, — а руки как деревяшки.
— На ключе?
— Разве не говорил тебе? Плоский учит меня радиоделу. Т.Т. поморщил нос. Почему-то они — Виктор Плоский и Т.Т. — невзлюбили друг друга с первого взгляда. «Подумаешь, великий мореплаватель, — говорил Т.Т. о Викторе. — Я уверен, что не был он ни в каких Сингапурах. Просто самовлюбленный трепач». А Плоский обозвал моего друга «гусеничным трактором». Я спросил: почему? «Он ведь из Харькова, — сказал Виктор. — А там, к твоему сведению, трактора делают. А гусеничный… ну, потому, наверно, что колесами так много не раздавишь, как гусеницами». — «Непонятно», — сказал я, но он не стал больше пояснять.
Неприятная была у Виктора манера — пренебрежительно отзываться о людях. Мне он придумал кличку «Трюфлик», а когда я спросил, что это такое, буркнул: «Первый слог от слова «трюфели», а второй — от «зяблика». «Почему зяблик?» — спросил я. «А почему трюфели?» — передразнил он и засмеялся давящимся смехом.
Но выучить меня на радиста Плоский неожиданно согласился, хотя и считал это моей блажью. «У тебя в руках могучая профессия, — посмеивался он, — кабели со дна морского подымать. Зачем тебе радио? В эфире кабелей нет, заскучаешь ты». Приходилось терпеливо сносить подначку. В конце концов Виктор не был обязан, вместо того чтобы идти отдыхать, оставаться после вахты на передающем центре и натаскивать меня. Он обучал меня устройству рации, тренировал на ключе, задавал уроки по «Учебнику радиста». Мне нравилась строгая тишина передающего центра, словно прошитая длинной однообразной строчкой морзянки. Негромко, но внятно стучали ключи. Сидя в укромном уголке, я тренировался в приеме на слух: вслушивался в работу одного из радистов, набрасывая на бланке группы цифр, но вскоре сбивался. Это было самое трудное. Азбуку Морзе я выучил легко, работа ключом тоже давалась неплохо, а вот с приемом на слух дело шло хуже.
Виктор Плоский, сидя рядом за учебным столом, смотрел, как я судорожно пытался поспеть за работой оператора. Шевеля усами, он отпускал на мой счет обидные шуточки. Сравнивал меня то с чистильщиком сапог, то с каким-то писарем по фамилии Соватько. «Не надо напрягаться, — учил он. — Не выпучивай глаза, как фокстерьер при ловле блох. Расслабься, не стискивай карандаш. Смотри-ка. — Легко и как бы небрежно он принялся писать группы цифр на моем бланке. — Слух и рука должны работать одновременно. Или ты на ухо туг?» Я расслаблялся. Я пытался подражать его непринужденной повадке. И — сбивался опять. «Ну ничего, — говорил Плоский. — Писарь Соватько, который в слове «еще» делал четыре ошибки, в конце концов женился на интеллигентной вдове водителя катафалка. Может, и у тебя когда-нибудь что-то получится». Я молча глотал насмешки. Снова и снова с упрямством одержимого тренировал руку и слух.
Виктор раскрывал мятую книжечку — учебник-разговорник эстонского языка — и погружался в нее. Для чего ему эстонский? Он был человек со странностями. Я спросил: «А какие четыре ошибки делал Соватько в слове «еще»?» — «Он писал: «исчо», — ответил мой учитель.
Но самое поразительное в Викторе Плоском открылось случайно, когда однажды при нем зашла речь об Андрее Безверхове… Впрочем, я забегаю вперед.
Я оставил Т.Т. замерзать в ленкомнате наедине с Гегелем и поспешил на передающий центр. Спускаясь по лестнице, я вдруг почувствовал, что сейчас упаду. В глазах странно замелькало. Облупленные зеленые стены подъезда двинулись, закружились вокруг меня. Я ухватился за перила и постоял несколько минут. Вот что получается, если пытаешься на голодный желудок представить себе абсолютный дух. Эта мысль помогла мне справиться с внезапной дурнотой.
Я шел вдоль каменного сарая аккумуляторной. Серая быстрая тень метнулась под ноги, к стене, и тут промчался мимо Маковкин из нашей команды и еще один парень, губастый, взволнованный сигнальщик, — они гнались за крупной крысой, швыряли камнями, гикали.
— Ребята, вы что? — крикнул я с омерзением. — Эй, Маковкин! Брось!
Но они скрылись за углом сарая, охваченные азартом погони.
В апреле сошли снега, завалившие Кронштадт. Казалась нескончаемой эта зима — но вот она кончилась. Весна брала свое. В посветлевшем небе, часто наполненном ревом бомбардировщиков и раскатами весенних гроз, неуверенно бродило молодое солнце.
А мне было худо. Ломило ноги, ломило поясницу. По утрам кровоточили десны, и я все боялся, что с розовой слюной выплюну зубы. Никогда прежде я не испытывал зубной боли, а тут — разболелись, расшатались, житья не давали. Пришлось идти к врачу. Два зуба мне удалили, потом еще один с другой стороны, но десны продолжали болеть, сочились кровью, если нажать пальцем, — это, знаете ли, была цинга.
Цингой в моем книжном представлении болели полярные путешественники, застревавшие во льдах. А тут — вот она. Во льдах, но не полярных. Не я один был цинготный, полкоманды у нас маялось, особенно Алеша Ахмедов. Он еле волочил ноги, а тут еще Саломыков сыграл с ним злую шутку.
Нам стали выдавать витамин С. Это был красный порошок, будто толченый кирпич, каждому полагался на завтрак пакетик с горсточкой витамина, такая, знаете, облатка, в какие обычно заворачивают порошки аспирина и прочих лекарств. Разворачивай и высыпай на язык, вкус сладко-кисловатый, довольно приятный. Я очень верил в витамин С. Что-то в нем было научное, черт побери, а в науку я верил. Ни во что я так не верил, как в науку.