«Сними с моего копию и заверь в этом… как его…»
«В нотариате?»
«Да. А я через две пятидневки приду заберу».
Она встала, кивнула, пошла к двери.
«Люба, постой! Да что ж ты так? — Нина суетливо заступила дорогу. — Не поговорили даже… У тебя сын? Сколько ему?»
«Одиннадцать. Пусти, я спешу».
«Да нельзя же так, Люба! Сядь, я чай поставлю, поговорим…»
«Нет».
Ушла, твердо шагая, — непреклонная, в туфлях с облупленными носами, с ранней сединой в каштановых, стянутых некрасивым узлом волосах.
Ровно через две пятидневки приехала снова, теперь с ней был мальчик со светлыми отцовскими глазами и добродушной заячьей губой.
«Готова бумага?» — спросила с порога.
«Готова, готова. Пройдите в комнату. Садись, Люба. А тебя как звать? — Нина погладила мальчика по чернявой голове. — Андрей? Садись, Андрюша, я тебя с братом познакомлю. Витюша!»
Из смежной комнаты вышел пятнадцатилетний Витя с книжкой в руке, исподлобья уставился на гостей.
«Познакомься с Андрюшей. Это тети Любин сыночек, твой двоюродный брат. Ты покажи Андрюше книжки, марки… А мы с тетей Любой…»
«Не надо, — прервала Люба ее нервическую скороговорку. — Дай бумагу, Нина».
Мельком посмотрела заверенную нотариусом копию, прочла, сколько «взыскано госпошлины», вынула из сумки пятерку и положила на стол.
«Как тебе не стыдно! — упавшим голосом сказала Нина. — За что ты так?..»
«За расходы. — Люба смотрела отчужденно. — Спасибо. Пойдем, Андрей».
«Это ж не по-человечески! — отчаянно закричала Нина, обеими руками сжимая себе горло. — Разве мы не сестры? Разве они не братья?»
«Нет, — отрезала Люба. — Не братья. С буржуйскими сынками не водимся».
Как бы вскользь, как бы между прочим бросила эти слова. Но они взорвали устоявшуюся тишину на Старом Невском. Первый раскат грозы прогремел, когда из школы пришла классная руководительница с жалобой на Витю: вдруг перестал учиться, где-то бегает, дерется, дерзит учителям. Николай Васильевич не кричал на пасынка и уж конечно не схватился за ремень. Тихим голосом попросил Виктора объяснить: что это значит? Парень молча, угрюмо выслушал проникновенную речь отчима о пользе образования и вреде бузотерства. Слезы матери произвели большое действие — но ненадолго. Учебный год Виктор закончил плохо, был оставлен на второй. А ему было наплевать, потому что в школу ходить он больше не собирался. Поступил учеником слесаря-судосборщика на судостроительный, приходил после работы в грязной спецовке, с пятнами копоти на лице, полуоглохший от клепки, от стука кувалд. Нина Федоровна кидалась на кухню греть воду, а он кричал: «Ну чего, чего засуетилась?»
Спустя года полтора вдруг объявил, что идет в матросы. «Какой ты матрос? — всполошилась она. — Витя, не смей! На море ужасно тяжелая работа, бури, там взрослым мужчинам трудно, а тебе еще нет семнадцати!» Ей бы понять: скажи она, что, конечно, Витенька, иди в матросы, давно пора, — он бы, может, призадумался и не пошел. А так — непременно сделает наперекор. Нет, не понимала Нина Федоровна.
Николай Васильевич понимал. Терпеливо объяснил пасынку, что никакого греха на нем нету, потому что, во-первых, не знала же его мать, выходя замуж за булочника, что революция перевернет всю жизнь, а во-вторых, что за буржуем был владелец пекарни и нескольких булочных? Разве что мелким. Ну, а самое-то главное: сын за отца не отвечает. «Ты понял, Витя?» Витя кивнул. Да, он не виноват в том, что неудачно родился. Но решения своего не изменит.
Буксир, на котором плавал матросом Виктор, назывался «Пролетарская стойкость». Угольно-черный, сильно дымя высокой трубой, он таскал вверх-вниз по Неве баржи с разнообразным грузом, утюжил Ладогу и Маркизову лужу. Неделями Виктор не бывал дома. Он огрубел, в его речи появились обороты, вгонявшие в краску Нину Федоровну. Взрослея, он все больше становился похож на отца — невысокий, склонный к полноте, с длинными захватистыми руками. Войдет, бывало, в дом — мать оторопело смотрит…
Зимой 1934 года Виктора направили на курсы радистов, а по окончании открыли визу, и стал Виктор плавать на большом пароходе в загранку — в Данию, в Англию. В 36-м, когда широко пошло стахановское движение, ходил одно время в стахановцах. В 37–38 годах были на Балтийском пароходстве длительные простои, вызванные то ли нехваткой угля, то ли частыми сменами руководства, то ли внешнеторговыми затруднениями. Виктор стал крепко выпивать, попав в компанию «бичей». Дома появлялся редко.
Осенью 38-го за две недели сгорел от скоротечного рака Николай Васильевич. Вся фабрика-кухня несла его гроб. Виктор, трезвый, сумрачный, шел за гробом, держа под руку плачущую мать. Да и как было ей не плакать: ушел добрый человек, любивший ее.
Нина Федоровна теперь побаливала сердцем, очень боялась умереть во сне «от прилива». Умоляла Виктора уйти с моря, найти приличную, как у всех людей, службу на суше. И Виктор уважил мать — устроился монтером в городскую радиосеть, с «бичами» порвал решительно (как и все, что он делал). По вечерам сидел дома и читал, читал — чуть ли не все книги в районной библиотеке прочитал за зиму. Загнал свою коллекцию марок, накупил учебников по истории, по философии, по английскому языку. Что-то, видно, проснулось в нем такое, что звало наверстывать упущенное. Нина Федоровна радовалась, соседкам с гордостью говорила: «Вот какой он у меня — непьющий, заботливый». Даже стала втайне присматривать — в радиусе своей деятельности — скромную и порядочную девушку, лелея мечту о невестке, о тихой радости семейных вечеров.
Но в мае 39-го Виктора настоятельно позвали обратно в пароходство. То был год, так сказать, возрождения Морфлота. И очень заманчивое предложение: принять участие в перегоне плавучего дока из Ленинграда во Владивосток. Почти кругосветное плавание вокруг мыса Доброй Надежды! Кто бы мог устоять? И Виктор ушел в плавание.
Три месяца буксировали по трем океанам громадный док, с заходами в Саутгемптон, Кейптаун и Сингапур. И еще три месяца прожил Виктор во Владивостоке, влюбился в этот город моряков, даже успел сгоряча жениться там, но ненадолго. Неудачная женитьба вынудила его бросить хорошую жизнь «во Владике» и мчаться через всю страну обратно в Ленинград.
В начале 40 года его взяли начальником радиостанции на пароход «Турксиб». Ходили в шведские порты, а осенью 40-го и весной 41-го «Турксиб» совершил два рейса в Германию.
В августе 41 года в таллинском переходе «Турксиб» затонул от прямого попадания немецкой авиабомбы. Виктор спасся, был подобран, окоченевший, катерниками и привезен в Кронштадт. Тут Виктора Плоского быстренько мобилизовали во флот, направили в СНиС — и почти сразу под Стрельну радистом на корректировочный пост. Уходили с Южного берега под огнем, катерок вилял между всплесками, прорвался в Кронштадт по чистой случайности. С тех пор Виктор служил в СНиСе на передающем центре. Как бывшего начальника судовой рации и специалиста, хорошо себя показавшего в сентябрьских боях, его назначили командиром отделения и присвоили звание старшины второй статьи.
И вот что еще: в конце того же августа, когда Виктор тонул в Финском заливе, на Старом Невском вдруг объявилась Любовь Федоровна. Она еще в июле проводила в армию Безверхова, который в свои сорок пять хоть и не обладал большим здоровьем, но винтовку мог держать в крепких руках. Проводила мужа на фронт, а сама дневала и ночевала в депо, там зашивались с ремонтом подвижного состава. Не думала не гадала, что придется бежать из Бологого, а вот же — пришлось. Глубокий германский прорыв подкатился к Октябрьской железной дороге, и с последним эшелоном в последний миг ускользнула Любовь Федоровна от немцев. Что ж тут говорить, ей, партийной активистке, было бы несдобровать. Под бомбежками, полуразбитый, проскочил эшелон в Ленинград — и все, сомкнулось кольцо.
Любовь Федоровна как бежала в выцветшем ситце и матерчатых туфлях на босу ногу, так и заявилась на Старый Невский.
«Мне негде жить, Нина, — сказала с порога. — У меня ничего нет. Я беженка. Примешь?»