Нина Федоровна бросилась обнимать сестру.
Ветер, ветер на всем божьем свете.
У нас в Кракове — как у Блока в «Двенадцати». Даже хуже, потому что — с дождем. После обеда я сунулся из снисовского подъезда в садик покурить, и тут же сволочным порывом ветра сорвало с головы бескозырку, я побежал за ней, а она катилась, как колесо. Еле поймал у соседнего подъезда. Как раз оттуда вышли ветродуи — старшая и младшая. Ветром рвануло у младшей подол платьица; я увидел ее худые ноги в красных цинготных точках, в следующий миг она нагнулась, обеими руками удерживая подол.
— Здорово вы раздули ветряшку, — сказал я, придерживая на голове бескозырку, норовившую опять улететь. — Сколько баллов ветерок?
— Сколько надо, столько и раздули, — отрезала она и, семеня ножками, поспешила за старшей.
Они открыли свои шкафчики, где термометры-анемометры и что там еще. А я покуривал и глазел на Катю. Мы уже были с ней немного знакомы. Как кончилась зима и Катя скинула свой платок, так и глянуло на меня смазливое личико с бойкими зелеными глазками, вздернутым носиком и легкомысленной русой челочкой. Зимнее выражение безнадежности словно смыло весенними дождями. Какое-то время — в апреле-мае — Катя проболела, не ходила на метеостанцию, и тут-то я обнаружил, что мне ее не хватает. Я ей приветы передавал через старшую сотрудницу Раису Ивановну, но вряд ли мои приветы доходили: сотрудница была суха и неразговорчива, как лопата. Потом начали мы огребать полундру на заливе, а когда воротились в родные СНиСы, стояла теплая летняя погода, и Катя лукаво улыбнулась на мой радостный клич: «Привет ветродуям!»
Ну да, меня потянуло к этой девочке с быстрыми зелеными глазками. Ирка была далеко, писала редко, а потом и вовсе вышла замуж. Да мне уже подчас и не верилось, что это было у нас. Теленочек, некогда расхрабрившийся в пустой квартире, остался в голубом довоенном времени — там, где не было обледенелых скал Гангута, окаянной ночи на минном поле, подводно-кабельной команды, — ничего еще не было, кроме книжек, трепотни, лыжных вылазок в Парголово… Что-то внутри, конечно, оставалось от того, довоенного лопушка, но снаружи я стал другой. Словно наросла на мне новая кожа, обожженная ледяными ветрами, помеченная цингой…
С металлическим присвистом, как сорвавшийся в пике «юнкерс», завыл ветер, с размаху окропил Кронштадт дождем. Ветродуи побежали к своему подъезду. Раиса Ивановна с ходу проскочила, как танк, а Катю, легкую кавалерию, я задержал: не торопись, погоди, дождик перестал.
— Ой, Боря, холодно же! — притворно-жалобно сказала она. — Ой, пусти же!
— Не пущу. Вот послушай, какая песня. — Я быстро пропел, опасаясь, что она удерет, не дослушав:
Катя захохотала, состроив мне глазки:
— Сам сочинил? Ну, ты даешь! — Вдруг оборвала смех, подняла черные тонкие бровки, сделалась задумчивой. — Боря, — сказала озабоченно, — а ты в город увольняешься?
Во мне так и екнуло ретивое: ай, Борька, кажется, она собирается пригласить тебя к себе! Я сказал, стараясь не выдать волнение:
— Когда надо, увольняюсь. А что?
— Нет, ничего. — Катя опустила брови на место.
— Я хоть сегодня могу уволиться, — помог я ей. — Ты только скажи, куда надо прийти.
— Нет, сегодня не надо. Понимаешь, Боря, нам с мамой надо перевезти шкаф. Не поможешь?
— Шкаф? — Теперь настал мой черед задирать брови кверху. Никогда не угадаешь, что тебя ожидает в следующую минуту. — Какой шкаф?
— Платяной. Понимаешь, мы с мамой еще зимой переехали к бабушке, у нее теплее квартира, а ее шкаф сожгли. Ну, в печку пустили. На дрова.
— Ага, — кивнул я.
— Ну вот, а с нашей квартиры шкаф никак не перевезем. Тяжелый же он. Одежда по гвоздям развешана. Боря, если трудно, то не надо…
— Да не трудно, — поспешно сказал я. — Чего там. Я люблю перевозить шкафы.
Она прыснула:
— Правда? Вот, елки зеленые, как удачно! Сговорились, что в субботу в пять вечера я приду к ним на Красную, 11, и прихвачу кого-нибудь из своих товарищей. А тележка на колесах у них есть.
Я поднимался в кубрик и вдруг заметил, что прыгаю через ступеньки. Вот так так! Всю зиму плелся как старик, весной еле ковылял, одолевая боль в суставах, — и вдруг запрыгал! Витамин С, что ли, взыграл во мне? Или приварок в виде корюшки? Точно, точно — корюшка! Ну, чудо-рыбка!
В таком неопределенно-радостно-встревоженном настроении вошел я в кубрик. Привычно ударило в уши пушечными хлопками: наши «козлятники» приносили в жертву любимому занятию здоровый послеобеденный сон. Я бухнулся было на койку, но тут мой сосед Коля Маковкин, приоткрыв один глаз, сказал:
— Тебя твой дружок заходил спрашивал.
— Толька?
— Велел тебе на «Кросс» зайти.
Он закрыл глаз. «Велел зайти»! Подождете, товарищ замполитрука. Я блаженно потянулся и опять поймал себя на мысли, что вроде ничего у меня не болит, не хрустят суставы, можно прыгать дальше. «Не хрустят суставы, — подхватил я понравившуюся мысль, и сразу пришло продолжение: — Не дрожат кусты… Подожди, слюнявый, отдохнешь и ты…»
Почитать, что ли? В рундуке у меня лежала хорошая книга — «Труженики моря». Я и раньше читал Гюго, любил «Собор Парижской богоматери», но «Труженики» меня увлекли необычайно. То и дело я натыкался на поразительные фразы вроде: «…на расстоянии двадцати шагов пулей снимал нагар со свечи».
Я протянул руку к рундуку, но тут же опустил, остановленный мыслью: а что Т. Т. от меня надо? Не случилось ли чего?
Со вздохом натянув ботинки, я спустился на второй этаж, вошел в помещение «Кросса». Тут сидели перед станцией краснофлотцы-телефонисты и краснофлотцы-телефонистки. (Недавно прибыла в Краков группа девушек, мобилизованных на флот, большинство попало к нам в СНиС; их обучали телефонной и телеграфной специальностям, а еще они занимались, на потеху старослужащим, строевой подготовкой в снисовском дворе.) Т. Т. как раз и был занят обучением плотненького краснофлотца в сильно оттопыренной на груди фланелевке, в черной юбке, черных чулках и ботинках. Т. Т. объяснял, как проходит телефонный вызов. Увидев меня, он прервал процесс обучения. Мы вышли на лестничную площадку, закурили, и Т. Т., как-то странно на меня взглянув, сказал:
— Борька, пришел приказ. Первого сентября мне прибыть в Ленинград на курсы.
— Тебе? — переспросил я, мгновенно уловив со скверным запахом филичевого дыма дурное предчувствие. — А мне?
Он покачал головой.
— Ну, наверно, придет и на меня, — еще бодрился я.
— Нет, Борька, не придет.
— Почему?
— Это тебя надо спросить. — Т. Т. сделал осуждающее ударение на «тебя».
Я растерянно молчал, а он, выдержав долгую паузу, продолжал:
— Конечно, я спросил писаря, почему на тебя нет приказа, но Круглое ничего не знает. Я пошел к комиссару, говорю ему: посылали представление на нас обоих, почему же нет в приказе Земскова? Знаешь, что он ответил? Дословно: «Передай своему дружку, чтоб он поменьше болтал». — Опять он помолчал. — Сколько я тебе говорил — не трепли языком. Сколько раз предупреждал.
— Я не трепал.
— Трепал. Ах, за ними не послали корабли. Ах, там много народу осталось. Ну, вот и дотрепался. Вот и отставили тебя.
— Это не трепотня, — сказал я подавленно. — Во всяком случае, при комиссаре я ничего такого не говорил.
— Значит, ему доложили. Твой язык — твой враг, Борька. Держи его на привязи, очень прошу. Тем более в такой обстановке, — сказал он со значением.
А я думал про себя: кто? Кто доложил комиссару? Я свою тревогу не таил, высказывал открыто, многие слышали у нас в команде. Неужели кто-то из команды? Трудно такое представить…