Впрочем, тот же эпитет употреблен, как помним, во второй части, когда хозяин, «как вышел срок», отдает «внаймы» квартиру Евгения «бедному поэту». И еще раз — в самом конце повести.
Жизнь, которую пыталась обойти творческая воля царя, продолжается. Бедная, незаметная жизнь. Опять рыбак, опять река — все, как вначале, когда державный основатель намеревался отпраздновать грандиозное строительство роскошным пиром «на просторе». История растревожена, природа больна («Нева металась, как больной»), счастье Евгения разрушено, а сущность российского бытия осталась прежней — творческая воля царя ничего не смогла изменить в ее составе.
Так сквозной эпитет «бедный» оказывается точкой пересечения всех линий конфликта «Медного Всадника». Он напоминает волну, возникшую от столкновения воли державного основателя с убогой реальностью, окружавшей его, и прокатившуюся через все пространство повести. И эта потаенная волна оборачивается волной настоящей — наводнением, соединяя два сюжета «Медного Всадника», где кульминацией стала единственная встреча героев, которой лучше бы не было.
Разлученный с Парашей и лишенный разума, Евгений внезапно вспомнил на «площади Петровой», где высится монумент, свой «прошлый ужас», и — «Тихонько стал водить очами // С боязнью дикой на лице»:
Что же узнал Евгений?
Евгений смотрит как бы сквозь контур монумента (подобно тому как царь смотрел сквозь «убогую» действительность) и мысленно вписывает в него фигуру реального исторического деятеля, безымянного героя Вступления, который стоял над этой же рекой, на этом же месте, где теперь суждено выситься Всаднику. Следствие смотрит в глаза причине и «сниженной повторяет ее действия: кумир замышлял основать город — на зло, Евгений разговаривает с ним — «злобно задрожав»[59].
В этой сцене встречи (после сплошных невстреч) контуры реальности как бы теряют свою четкость, становятся зыбкими, а толща пространства и времени истончается и оказывается прозрачной для взгляда. И тогда действительно можно вернуться на столетие назад и увязать в единый смысловой узел то, что замышлялось некогда, с тем, что в дальнейшем произошло.
Благое намерение оградиться от стихий истории железной стеной «воли и представления» оборачивается не только трагической разъединенностью Евгения и Параши, но и разрывом в отношениях между частной личностью и великим государством. Чем страшнее и нераздельнее сцепление метафизических причин, тем страшнее и разделеннее мир следствий, ими порожденных. Можно сказать, что фрагментарностью, несведенностью «внешнего» сюжетного действия Пушкин оттеняет и подчеркивает взаимосвязь и взаимозависимость каждого тайного помысла человека с тем, что будет твориться, когда его самого уже давно не будет на свете, а его место на земле займет бездушный и мертвенный «кумир». Предельная непоследовательность поведанных в «Медном Всаднике» событий и есть знак их предельной последовательности. Лакуны, разрывы, зияния в сюжете «внешнем» словно повторяют в зеркальном, перевернутом изображении скрепы, сцепления, пересечения сюжета «внутреннего». Если «внешний» сюжет имеет дело с миром следствий, то «внутренний» — с миром причин, и их обратная пропорциональность крайне важна для Пушкина. Двойной спиралью сплетаются они в повести, организуя все ее художественное строение.
Столь сложный художественный прием позволил Пушкину отчетливее выразить свои историософские взгляды, которые необходимо поставить в контекст журнальной полемики 1830-х годов.
В № 16 «Московского Телеграфа» за 1831 г., издаваемого Н. А. Полевым, появился более чем резкий отклик на брошюру «Горе от ума, производящего всеобщий революционный дух, философически-умозрителыюе рассуждение, сочинение 8». В рецензии говорилось: «Каждое событие, каждый переворот в мире необходимо сопровождается насильственными для современников следствиями. Весьма часто и почти всегда благо остается для потомства, зло терпят современники. Таковы неисповедимые судьбы Бога — и кто дерзкий осмелится изъяснять их? Без веры и без ума сии судьбы могли бы даже показаться нам страшными, гибельными, а мир ужасною загадкою. Человек содрогается, видя гибель тысяч жертв в политических переворотах, но землетрясения, поглощающие целые области, но огнь молнии, сжигающей целые города, но свирепость водной стихии, даже смерть, поражающая доброе, милое, цветущее создание и забывающая дряхлого злодея? Не такие ли это задачи, пред которыми также содрогается человек?».
Многие места здесь омонимичны ряду мотивов «Медного Всадника». О том, насколько сознательна эта перекличка, судить трудно, но во всяком случае текст рецензии должен был заинтересовать Пушкина и потому, что он вообще ревниво-неприязненно относился к издательской и литературной деятельности Полевого, и потому, что в начале 1832 г. (т. е. за полтора года до «Медного Всадника») вокруг этой публикации разгорелся очередной цензурный скандал[60], и потому, что речь шла о книге, заглавие которой откровенно спекулировало на названии полузапрещенной комедии Грибоедова. Как бы то ни было, неожиданная параллель позволяет резче оттенить пушкинский замысел. Смысл реплики «Московского Телеграфа» ясен: революционные потрясения — дело благое, и не следует оплакивать неизбежные жертвы переворотов: если Провидение не останавливается перед гибелью людей от землетрясений, молний и водной стихии (!), то еще меньше должен перед этим останавливаться любой реформатор. Точка зрения Пушкина в каких-то незначительных деталях (ср. горький упрек Евгения, потерявшего невесту, небу с грубоватым восклицанием рецензента: «Г-да S. являлись и были всегда. При каждом необыкновенном явлении историческом, они (…) очень походят на того драгунского капитана, который отрекся от Бога, когда умерла у него жена. Бедный ум! бедное просвещение! — всегда и все на него сваливали г-да S!») сближается с позицией «Московского Телеграфа», но по сути типологически противостоит ей. То, что для представителя третьего сословия Полевого было само собой разумеющимся, то аристократу Пушкину представлялось откровенным оправданием зла, призыванием стихийных сил истории, которые способны лишь сметать на своем пути и правых и неправых. «Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества», — писал он в «Путешествии из Москвы в Петербург», и не случайно в его повести потомкам достается не обещанное Полевым «благо», а те самые «насильственные, тяжелые… следствия», которые, по мысли издателя «Московского Телеграфа», выпадают лишь на долю современников каждого события, каждого переворота в мире.
3. Евгений вступает в сюжетную «игру», когда стихия уже вызвана к жизни и поток готов хлынуть на город. Как ведет себя частная личность в подобных условиях? Как она (в свою очередь) строит взаимоотношения с реальностью и что в ее поведении оказывает воздействие на сюжетное построение повести? Какие действия Евгения во «внутреннем» сюжете причин ведут к трагедии во «внешнем» сюжете следствий?