— А сколько женщин вы, товарищ начсандив, представили к правительственным наградам? — поинтересовался я.

— Не помню, — честно признался он. — Не могу доложить...

— Вот видите, даже не помните...

Потребовалось некоторое усилие, чтобы сдержать резкую фразу, готовую слететь с языка. Это же надо! Даже не помнит. Да какой же он майор после этого!..

Но вслух ничего не сказал, сдержался. Мы снова вернулись в женскую палату и подошли к Ане. Трепетная вера уже светилась в ее взгляде. И эта вера была обращена [175] именно ко мне. Словно бы я обладал той силой, властью, которая может разрешить все ее вопросы, исцелить все ее боли.

— Не тревожься, Аня, — только и сказал я. — Все у тебя будет хорошо. Вот вылечат тебя, домой вернешься. А там, глядишь, и замуж выйдешь, детишки пойдут.

Не знаю, сказал ли я ей правду. Ее я и сам не знал. Но важно было обнадежить девушку, поддержать, успокоить...

И тут я заметил другие глаза, внимательно следившие за мной. Голубые хорошо знакомые мне глаза. И сразу память воскресила один из первых дней войны, когда мы под Смоленском встретились со студенческим отрядом, строившим оборонительные сооружения...

— Нина? — неуверенно спросил я. — Неужели это вы? Помните?

— Да, Иван Семенович, я та самая Нина. Хотите спросить, как я здесь оказалась? Так же, как и другие девушки. Пошла добровольно в армию. Была ранена. Лежала в госпитале. Потом снова фронт. Попала к вам, в пятьдесят первую. И вот снова незадача — ожоги получила...

Она долго еще рассказывала о себе. Я не перебивал, слушал с вниманием.

— Когда я прибыла в свою дивизию, начался бой. Я оказалась в поселке, у церкви. Боец там лежал, раненный. Я его перевязала. Церковь была деревянная, горела сильно. Вокруг так и сыпались головешки. Вижу, немецкие танки подходят. Только, к счастью, к огню не подошли, побоялись. Тем и спаслась. А потом гляжу, рядом ямина какая-то вырыта. Осторожно опустила раненого в нее и сама туда же спрыгнула. А церковь горит, головешки в яму падают, еле успеваю их гасить. Все думаю, как бы церковь на нас не завалилась. Тогда конец...

А раненый стонет, дышит тяжело. Видимо, много крови потерял солдат, уже не жилец. И в самом деле, вскоре скончался он на моих руках. Думаю, настала и моя очередь пропадать. Не убьют, так сгорю. Церковь-то вот-вот обрушится. А свои далеко, отступили...

Всю ночь с головешками провоевала. Но ничего, пронесло. А утром слышу, с нашей стороны огонь усилился. Потом атака началась. Фашисты не выдержали, драпанули из поселка. Вылезла я из ямы в обгорелых лохмотьях, [176] вся в глине, в ожогах. Ну а дальше... Дальше, как видите, на излечение отправили. Сюда...

Мы с Андреем Спиридоновичем вышли из палаты и, прежде чем сесть в машину, долго простояли молча.

— Да, Иван Семенович, — наконец задумчиво произнес мой спутник. — Не зря мы приехали сюда. Многое открылось мне...

— Побыли бы подольше, услышали бы больше, — заметил я. — Женщин, Андрей Спиридонович, нельзя забывать. Их ли это дело — солдатскую шинель носить, шагать по дорогам с автоматом или с винтовкой в руках, жить в окопах, траншеях, землянках? Под обстрелом, бомбежкой находиться? В долгу мы перед ними! Не знаю, поставят ли потом памятник женщине-воину. Но я бы поставил. Великий подвиг совершают они сейчас.

И Пантюхов понял меня.

* * *

Но не только об Ане и Нине думал я, бросая слова упрека начподиву 346-й стрелковой. Вспоминался мне и тяжелый августовский рассвет, когда на наш штаб неожиданно напали фашистские танки. Мы потеряли тогда почти весь корпусной узел связи, где тоже работало немало славных девушек. Судьба их долго оставалась неизвестной, вплоть до того момента, когда на мое имя неожиданно пришло письмо. Вот его полный текст:

«Не удивляйтесь, товарищ полковник, откуда я узнал ваш адрес. Все сейчас объясню.

Когда мы очистили от противника город Ригу, то там, на окраине, обнаружили большой лагерь, в котором содержались советские военнопленные. Был он обнесен колючей проволокой в несколько рядов.

Вместе с группой бойцов я обошел это страшное место. Камеры все грязные и холодные. Полы и стены забрызганы и залиты кровью. Камеры пыток, иначе их и не назовешь.

В одной из этих камер, на дощатой окровавленной стене, прочитали мы письмо. Писали его пленные девушки, и в последних строках его была просьба к тому, кто это письмо увидит, сообщить именно вам, полковнику Выборных, о вынесенных ими мучениях. Чтобы узнали о них и другие боевые товарищи. Тут же был указан и номер вашей полевой почты. [177]

Бойцы нашей части поклялись у этой стены жестоко отомстить фашистам за муки и кровь девчат, сделать все от нас зависящее, чтобы вызволить их из вражеской неволи. Надеюсь, что и вы присоединитесь к этой клятве».

Автор письма — И. Денисов, командир взвода. Он же прислал и переписанный им текст обращения девушек, который был выцарапан чем-то острым на стене камеры.

«Дорогие друзья! — было сказано в этом обращении. — 20 августа меня и мою подругу фашистские гады захватили в плен под Тукумсом. Гитлеровцы избивали нас, мучили, глумились над нами. Все хотели узнать от нас, связисток, о нумерации наших частей.

После всех этих пыток нас бросили сюда, в темные и холодные камеры концлагеря Риги. Мы не в состоянии ни сидеть, ни лежать, на теле у нас нет такого места, где не было бы синяков или ран. Все тело страшно болит от непрерывных побоев.

Дорогие товарищи! Все эти дни мы жили надеждой, что вы нас скоро освободите. Но сегодня настал самый страшный и тяжелый день: нас отправляют в Германию. Следовательно, нас ждут новые мучения и издевательства.

Друзья! Мы слышим грохот выстрелов, знаем, что это приближаетесь вы, наши освободители. Только нам вас не увидеть. Фашисты угонят нас на далекую каторгу. Вместе с нами угоняют в неметчину и много других девушек. Выручите нас из немецкого плена! Вырвите из этой пропасти, избавьте от унижений и позора. Верим, что вы придете. Ждем вас!

Мария Ломакина, Груня Баранова».

20 августа... Да, именно тогда был разгромлен корпусной узел связи. И вон где оказались некоторые из наших девушек.

Иван Ильич Миссан, которого я познакомил с письмом связисток, тяжело вздохнул, проговорил глухо:

— Война есть война. Жалко, конечно, Машу Ломакину и Груню Баранову. Жалко всех, до сердечной боли жалко! Но хорошо, что мы предупредили более тяжелые последствия...

И генерал отвел в сторону взгляд. Я понял его состояние. Да, ему было тяжело осознавать, что мы где-то проглядели, в чем-то недоработало, что-то сделали не так в тот трагический день 20 августа. Это особенно остро чувствовалось сейчас, когда письмо, переписанное Денисовым [178] с окровавленной стены концлагеря, лежало перед нашими глазами. Лежало как укор совести.

* * *

Маша Ломакина. Одна из тысяч юных тружениц войны. Даже судьба ее во многом схожа с судьбами других сверстниц, как и она поднявшихся в суровую годину на защиту своей Родины.

...Когда немецко-фашистские войска подошли к ее родной станице Орловской, комсомолка Маша Ломакина собрала в ситцевый платок свои нехитрые пожитки и ушла вместе с отступающими частями Красной Армии на восток. Под Сталинградом надела солдатскую форму, стала связисткой. «Дочка» — так ласково называли ее бойцы. Да она и была многим из них по возрасту дочкой.

А потом наши войска, разгромив на берегах Волги гитлеровские полчища, неудержимым потоком устремились на запад. Двигались они теми же дорогами, которыми когда-то отходили на восток, к Сталинграду. Так Маша пришла в родную станицу. Но увидела ее далеко не такой, какой покинула. Железнодорожный вокзал сгорел. Высокая башня элеватора взорвана...

И новости ждали Машу страшные. Фашисты расстреляли ее любимую учительницу. В станичном парке лежали трупы людей, расстрелянных фашистами буквально накануне. Были среди них и старики, и женщины, и даже одна малолетняя девочка.

Отец просил Машу хоть на несколько дней задержаться дома: к тому же и командир батальона связи был готов предоставить ей краткосрочный отпуск. Но Маша отказалась и морозной ночью вместе со своей частью ушла из станицы. Ушла в новые бои. И вот...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: