Закатная риза

Я уплывал по морю Гаваики,
До южной грани края Маори.
Зажглись, метнувши желтым, янтари,
Слились и разлились, как сердолики.
Огни змеились ходом повилики,
Пылал гранат вечеровой зари.
Из красных туч еложились алтари,
Немой огонь гремел в багряном крике.
Вдруг занавес пурпурно-огневой
Порвал продольность разожженной ризы,
И глянул месяц мертвой головой, –
Испуганный, еще полуживой.
Могучий вал, в перекипаньи сизый,
Каноа мчал в пустыне мировой.

Древо Туле

Я был в одной из самых крайних Туле.
Она лежит среди лесистых стран.
Там сам собой магей медвяно пьян.
В глазах людей преданья потонули.
В ответ на гром там изумруд в разгуле.
Зеленый попугай среди лиан.
Старейший спит древесный великан,
Гигантский можжевельник в тихом гуле.
Ствол ширится огромною дугой.
Чтобы обнять могучее то древо,
Должна восстать толпа рука с рукой.
Пасхальной ночью слышен звук напева.
Пред духом дней проходит смуглый рой,
Припоминая давний облик свой.

Дорогой дыма

Далекий край, где древле были шумы
Не наших битв, наряд не наших стран,
Где сердце вырубал обсидиан,
Лазутчик был в лесу хитрее пумы –
К твоим горам мои уходят думы,
Там храмом не один горел вулкан,
И пьяный дым качал там океан,
И дым иной был в грезе Монтесумы.
Звененьем золотых колокольцов
Своих сандалий – вброшен в ритм дремотный,
Вот курит он. За кругом круг несчетный.
И новый мир встает из дымных снов.
Его табак пришел туда впервые.
И мы – его, чрез волны голубые.

Синий жгут

Для мудрого не может быть вопроса,
Что между самых ласковых минут,
Которые дано нам видать тут,
Одна из самых нежных – папироса.
В ней жертва есть. От горного откоса
Восходит синий дым, свиваясь в жгут.
Ручьи воспоминания текут.
Белеет дымка. Слышен всплеск у плеса.
В ней вольный, хоть любовный, поцелуй.
Дыханье – через близь приникновенья.
Душистое зажженное мгновенье.
Спирали, уводящих грезу струй.
Двойная жизнь души и арабесок,
С качаньем в Вечность легких занавесок.

Воспоминание

Голубоватое кольцо, все кольца дыма
Моих египетских душистых папирос,
Как очертанья сна, как таяние грез,
Создавши легкое, уйдут неисследимо.
Я мыслью далеко. Я в самом сердце Рима.
Там об Антонии поставлен вновь вопрос.
И разрешен сполна. Как остриями кос
Обрезан стебель трав, и жизнь невозвратима.
Я знаю, римлянин не должен был любить,
Так пламенно любить, как любят только птицы,
Очарования египетской царицы.
Но Парки нам плетут, и нам обрежут, нить.
Я ведал в жизни все. Вся жизнь лишь блеск зарницы.
Я счастлив в гибели. Я мог, любя, любить.

Шаман

Шаман, глушащий сразу в сердце боль,
Волшебник грез и пиршеств веселящих,
А также ссор и слов как нож разящих,
Ты, самокоронованный король, –
Ты, царь царей, ласкающий, доколь
Не бросишь в грязь, как леший в темных чащах,
Сразитель верных, сном смертельным спящих,
Я знал твой быстрый пламень, алкоголь.
Алхимик, то с глазами василиска,
Преобразитель гениев в калек,
То радостный, как звук разливных рек,
То влюбчивый, как ночью одалиска,
Я рад, что знаем мы друг друга близко,
Я счастлив, что прогнал тебя навек.

Яд

Мне чужды сатанинские забавы.
Сновидец – Опий. Власть дает Гашиш
Глубь мерить глубже, тише чуять тишь.
И морфий видит стены в блесках славы.
Но я мои сонеты и октавы
Им не отдам. Мне дорог яд, но лишь
Такой, в котором творчески горишь,
И как вулкан стремишь потоки лавы.
Мой яд – любовь, Любить. Любовь к любви.
Любовь к мирам. Любовь к малейшей мошке.
Ведут мой садовые дорожки
К безмерным тайнам, дремлющим в крови.
Есть сон: был мед, но не хватало ложки.
Есть сон: здесь мед. Всегда. Лишь позови.

Рождение музыки

Звучало море в грани берегов.
Когда все вещи мира были юны,
Слагались многопевные буруны,
В них был и гуд струны, и рев рогов.
Был музыкою лес и каждый ров.
Цвели цветы, огромные, как луны,
Когда в сознанье прозвучали струны.
Но звон иной был первым в ладе снов.
Повеял ветер в тростники напевно,
Чрез их отверстья ожили луга,
Так первая свирель была царевна
Ветров и воли, смывшей берега.
Еще, чтоб месть и меч запели гневно,
Я сделал флейты из костей врага.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: