— Где? — спросил Сашка и нашел ее руку.
В темноте взял в рот первый попавшийся палец и пососал, вытягивая занозу.
— На ноге, — засмеялась Тоня.
— Что ж ты, босая?
— А как бы я по дереву залезла в сапогах?
«Залезла», — подумал он, и дыхание его остановилось.
Он подвинулся к Тоне, прижал одной рукой ее плечо, другой нашел голову, взял под самый корень косы и стал целовать, сначала куда придется, в холодный нос, в плотные щеки, в глаза с колкими ресницами, а потом в большие, размягченные, приоткрытые, будто она задыхалась, губы. И оттого, что это были ее, Тонины, губы, столько раз усмехавшиеся над ним, ее губы, о которых он мечтал дни и ночи напролет, у него все пошло кругом, словно наше Аю встало вверх ногами, как баркас в хорошую штормягу, когда под донышко подкатывался самый высокий вал. Можно понять. И не надо третьему лезть на чердак, когда там двое спрятались. Ну, лежали, ну, целовались… Не наше дело. Я ведь что только сказать хочу? Что у Сашки есть характер. Сколько наших ребят при первом столкновении с Тоней, получив легчайший щелчок, отворачивались от нее, утешались: «Хороша Маша, да не наша. А раз не наша, значит, мы ничего и не проиграли». Но все беспроигрышные принципы очень опасны. Вдруг замечаешь, что ничего не проигрывал, а проиграл все. Вот Гена Кайранский процветает, а на душе уже скребут кошки. И Кузя Второй, у которого полная гарантия, что он не утонет у своего телефонного щитка на почте, тоже не испытывает счастья, потому что знает: придет мгновенье, когда он схватится за голову, и это мгновенье остановится, а того, когда он уступил матери и сошел на берег не вернуть нипочем, чтобы поправить свою ошибку. Ошибки — это ошибки. Их не надо прятать и копить. В них надо признаваться, чтобы исправлять тут же. И Кузе Второму, например, стоит сказать, что он уступил не только матери, но и себе, потому что его испугали те дни и часы в море, когда тихую, с замолчавшим мотором, «Гагару» швыряло и мотало на волнах… Уступил, Кузя! Быть тебе, Кузя, всю жизнь вторым. И неважно, что не третьим, не двадцатым. Это уже все равно. Первый — это первый, а второй — это второй.
— Сашка! Ну, Сашка! — вздохнула Тоня. — Сашка!
— Уж теперь я не отпущу тебя.
Тоня и не вырывалась, как без сил.
А он подумал: «Ну, а дальше?» Хватит ли его характера, чтобы одолеть в себе труса и сказать? Хотя бы ей. Нет, он все забыл. Какие это мелочи — кино, Ван Ваныч, Саенко, дядя Миша, рыба, когда Тоня в его руках. Вы понимаете? Я понимаю.
А прожекторы мели улицы, скользили по крышам и будили воробьев на деревьях. И деревья встряхивались, принимая электрическую панику за рассвет, и чирикали. У нас, в Аю, все деревья в воробьях, как в бубенчиках.
Сашка думал: вот она, Тоня.
Еще пять минут назад не понимал, только чувствовал ее плечи и губы, а теперь стал понимать, как проснувшийся понимает, что было сон, а что явь. Так вот это не сон. И тогда Сашка вспомнил все остальное — про Саенко, про вымпел и про чертову рыбу. Конечно, если бы всю жизнь можно было вот так пролежать с Тоней на сетях под черепицей, в чердачном покое, то не о чем было бы ему тревожиться. Но жизнь живется иначе, среди людей. И надо было раньше помнить о людях. Утром с ними. Днем с ними. Вечером с ними. Всю жизнь с людьми.
Эх, люди!
Сашка начал с проклятий. Он проклинал киношников, которые свалились на нашу голову, проклинал Горбова, которому захотелось покрасоваться на союзном экране, и даже Саенко проклинал. Не мог он сбросить вымпел в другом месте? Не мог не помешать Сашкиному счастью? И вдруг сказал, не без труда, но сказал:
— Уходи!
— Как?
— Как залезла, так и слезай!
— Да что с тобой?
Не хочет, другого хотела. Да, она сегодня пришла не в ватнике, как всегда, а в бордовой кофточке, с бусами на груди… Принарядилась! Еще бы! Вот вам Сашка Таранец, герой моря и экрана, а вот его без ума любимая девушка, красавица всего побережья, правда?
— Чего пришла? — нетерпимо спросил он.
Она молчала, закинув руку на его голову, и он слышал, как в самое ухо гулко бьется жилка на ее руке.
— Чуб у тебя хороший, — сказала Тоня, заворошив его волосы. — Ветер тебе волосы раскудрявил.
На улице взорвались голоса. Рыбаки с «Ястреба» хором звали:
— Са-ашка-а!
— Волнуются, — тихонечко сказала Тоня.
— Русские люди всегда волнуются. Любят это дело.
Она опять помолчала, усмехнулась чуть слышно:
— Чего сбежал-то?
А его вдруг охватила злоба. Из-за нее он сбежал, не захотел позориться. Только увидел ее среди девчат на причале, как понял — не сможет. Из-за нее одной. И молчал сейчас тоже из-за нее.
— А с тобой что? Раньше не замечала. А теперь — как же! Мой герой! Покажут по телевизору!
— Правда, хочешь, чтобы я ушла?
— Не глухая!
— Я сейчас заору, где ты.
— Ударю, — сказал Сашка, и в голосе его была незряшная угроза.
— Ударь попробуй, — тихо засмеялась Тоня. — Ты теперь передовик! Тебе нельзя меня бить, — добавила она шутливым шепотом.
— Я тебя не ударю, правда, — сознался Сашка. — Ну иди!.. Катись! Была Тоней, а оказалась…
— Да что случилось? — требовательно спросила Тоня.
— Уходи, и все! Познакомились! Стерва ты!
Она поправила косу, запрокинув руки и выставив вперед локти у самой Сашкиной рожи. Встала, шаря рукой по балке.
— Ну и лежи тут!
Он и лежал. Лежал и думал, как хорошо, что не проболтался. Ведь это пустяк — то, что стряслось с ним. И он не виноват. Спровоцировали. И пройдет, забудется, перемелется… Главное — держать язык за зубами. Не быть дураком. Больше-то ведь никогда он не заплутает. Найдет рыбу, сначала других позовет — нате, жрите.
Он лежал, пока ночь снова не стала ночью, не умолкли воробьи и люди. Последней он услышал фразу причального сторожа, проковылявшего мимо цеха среди других:
— Тоньки тоже нет… Спрятался где-то с Тонькой на радостях. И вся лотерея.
Шагов было много, но сторожу никто не ответил. Тогда Сашка выбрался из окна, уцепился за ветку дерева, поймал ногами другую. Подумал, что Тоня могла сорваться в темноте, и, испугавшись за нее поздним страхом, запоздалый холодок которого щекочет сильней обычного, спрыгнул.
— Сашка!
Тоня стояла под деревом.
— Попадет тебе от матери, — сказал он. — Поздно.
— Если мне не хочешь, скажи Горбову. Иди сейчас и скажи. Мотор запороли? Гоняли, гоняли и запороли? А?
— Не запороли, — обалдело сказал Сашка. — Чего ты пристала?
— Я же вижу, что ты сам не свой. И тоже волнуюсь.
Она пошла прочь.
— Тоня! — тихо окликнул он.
Была бы она его женой. Вот сейчас догонит и скажет, чтобы выходила за него замуж. Он догнал и загородил ей дорогу.
— Тонь, слушай, что скажу…
— Очень мне надо… — И она оттолкнула его рукой, злясь, что столько ждала. — Сама вижу, что беда.
— Провожу.
— Сама дойду. А ты — к Горбову!
У нее тоже характер был. И Сашка только смотрел ей в спину, пока было видно, а потом вынул кепку из-за пояса и натянул на глаза.
Горбову он постучал в окно, хотя дверь у того, как известно, не закрывалась.
— Кто там? — раздался громовой голос «преда» — видать, еще не уснул.
— Я. Сашка.
— Ну, мать твою перемать!..
«Пред» высказывался довольно долго, надо же и «преду» когда-то облегчить душу.
— Значит, так, Илья Захарыч, — сразу сказал Сашка. — С вашими словами я согласен. Целиком и полностью. Теперь слушайте меня… У Саенко отказала рация, и он сбросил мне вымпел с запиской, навел на крупный косяк… Просил всем показать, а я взял рыбу один. Не показал никому.
Вот как просто-то!
Илья Захарыч потер подбородок, мирно покряхтел, как будто в горле у него першило.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал он, словно ничего не понял, и спросил погодя: — Это правда? — хотя уж видел, что правда. По всему было видно.
— Правда. Вот записка… Где же она? Эх, черт! Была записка! — Сашка стал рыться в карманах, но вынул только сигаретную пачку и швырнул на стол. — Тут была… С подписью. «Привет… Саенко».