— В море небось выбросил? — презрительно спросил Горбов.
— Может… Или на чердаке потерял. В рыбном цехе.
— Вон где ты скрывался, артист!
Сашка беспомощно потупил глаза. Первая смелость, которая подпирала его, как проглоченная шпага, вдруг растворилась, и он обмяк, осторожно вытряхнул из пачки сигарету и трясущейся рукой затолкал пачку в карман.
— Можно закурить? — прохрипел он и закурил, не дождавшись ответа.
Горбову хотелось одним махом размозжить Сашкину голову, но он медлил.
— Может, косячок мелкий был? — спросил он с некоторой надеждой.
— Нет, — сморщив лоб, как старик, сказал Сашка. — Косяк подошел сильный. Свежий. Всем хватило бы под завязку.
— Ох, сволочь ты, — теперь не потирая щек, а комкая их, будто и его, как Саенко, схватил приступ зубной боли, охнул Илья Захарыч. — И откуда вы, такие сволочи, беретесь?
— Я ж сниматься не стал, — несмело защитился Сашка.
— Да какое уж тут кино! — простонал Илья Захарыч. — А-ха-ха! Все могли загрузиться! Все! И рыба — царица!
Он еще не понимал, что беда случилась не с рыбой, а с Сашкой.
— Сельдь отборная, — согласился тот.
— Мы стоим, план стоит, рыбный цех стоит, — горевал Илья Захарыч. — А ты!..
И тут он поднял глаза и остановил их на Сашке, и, хотя они давно выгорели на солнце, и выветрились из них все оттенки, и лампочка горела слабая, специально ввинченная для ночных свиданий председателя, все же можно было узреть, как они потемнели, крохотные горбовские глаза, но он опять подождал, пока сошла с них эта темнота, как туча. Это длилось долго. В правлении обычно в такие моменты Горбов стукал кулачиной по столу. В прежние годы лежало на столе стекло — стучал по стеклу. Резался. Стали убирать, беречь горбовские кулаки. Теперь стучит реже и тише, но стекла все же не кладут. Израсходован лимит.
Туча сошла, и открылась в глазах «преда» одна боль.
— Ты помнишь Рачка? — спросил Горбов.
— Помню, — не сразу выдохнул Сашка.
Жил у нас, да что жил, и сейчас живет один гражданин по фамилии… Ладно, фамилия у него была для нас известней, чем у деда Тимки, только и вспоминать не хочется. Давно уж прозвали его Рачком, так и кличут. Перекрестили.
Этот самый Рачок плавал бригадиром на «Гагаре». И знамя ему вручали в открытом море, и премии получал, и бесплатные путевки в дома отдыха, не говоря уже о том, что ездил с Горбовым и без Горбова в район и в область на все рыбацкие и другие совещания и конференции, и речи говорил, и оттуда тоже привозил коробки и пакеты — полные подмышки. Другой бы и не удержал столько, но у него клешни были большие, загребистые. Да что были, и сейчас есть.
Плавал он беззаветно и самоотверженно — день и ночь. И вот пошел слух однажды, что Рачка поджимают и дед Тимка, и дядя Миша, и еще кое-кто. Подсчитали сводки — раз в цехе, раз в бухгалтерии, — оказалось, точно, догоняют. Путина кончалась. Наступили решающие дни.
Перед последним выходом в море рыбаки сушили сети на берегу. Сейчас нейлон, не гниет, не рвется, а до последнего года сети были, просто сказать, веревочные, смоли да суши. И вот развесят рыбаки их по берегу на кольях, как хозяйки белье, на всю ночь, под ветерок, и идут спать до утра.
И вот приходят утром дед Тимка и дядя Миша снимать сети, а они все порезанные… Вдоль и поперек порезанные каким-то гадом. И все ушли на рассвете в море, а дед Тимка и дядя Миша остались со своими молчаливыми рыбаками чинить сети, и Рачок, перед тем как отчалить, долго ходил удрученным шагом вокруг попорченных сетей, и сочувствовал, хлопая себя клешнями по бокам, и все рыл, как от расстройства, песок и гальку носками сапог.
Никогда бы не узнали, кто покромсал сети и почему Рачок так старательно ковырял пляж ногами, если бы один рыбак не нашел в песке нож с именной ручкой. Нож этот все знали, он тоже был премией от самого «Рыбакколхозсоюза» и принадлежал Рачку. Значит, обронил его хозяин ночью, а спичку зажечь, чтоб поискать, не посмел.
Приезжал следователь. Рачок долго грозил. Всем грозил. И следователю тоже. Но тот попался не пентюх. Раньше установил, что нож у Рачка в тот день видали в руках. Он им хлеб резал на сейнере, жена ему с собой свой хлеб давала, в домашней печи печенный. В щелях ножевой рукоятки и крошки хлеба нашли, и ниточки от сетей. Положил все это следователь перед Рачком, а он кричит, что нож у него украли. Ну, тогда пришлось еще сказать, что след совпадает. Рачок смеется, что он утром по пляжу топтался, там его следов да следов. А следователь кивает головой, мол, верно, но утром в сапогах, а ночью в старых калошах. Вот след, а вот калоши, их нашли за огородной ботвой в усадьбе Рачка. Пожалел Рачок старые калоши, далеко не выбросил.
И как замолчал Рачок, так и до сих пор молчит, из тюрьмы вернулся доживать в Аю, в свой дом, доброго совета про море, про рыбу никому никогда не даст, не то что дед Тимка, да Рачка и не видно на людях, как неживого, и люди простить ему содеянного не могут и до сих пор при случае зовут просто ударником и даже ударником комтруда. В насмешку, конечно…
— Еще один ударник! — проворчал, почти прорычал на Сашку Горбов.
— Не хочу я быть ударником! — зло отбрыкнулся Сашка. — Не хочу, и все, оттого и сниматься не стал.
— Кем же ты хочешь быть? — ядовито спросил Илья Захарыч.
— А никем! Просто Сашкой Таранцом. Мало? Без всякой добавки. За добавку люди грызутся. А я хочу быть честным человеком. Нельзя?
— Так ударники — это самые честные люди! — крикнул Илья Захарыч. — Самые чистые. Ты думаешь, дед Тимка за всю жизнь кого-нибудь обманул?
Он все же не сдержался и трахнул кулаком по столу.
— Тише вы там! — гаркнула жена. — Детей побудите. Ироды.
У его жены, Горбихи, голос был такой, что она могла бы, когда «пред» уходит в море, разговаривать с ним без радио.
— Ты скажи лучше, как ты дошел до жизни такой? — спросил Горбов.
— Киношники сбили с панталыку, — растирая в пальцах окурок, пожаловался Сашка. — И вообще… Ударник, маяк, мастер лова, мастер — золотые руки… Знатный рыбак, передовик, отличник, ориентир… Заслуженный, лучший, зачинатель, продолжатель, герой… Глаза разбегаются!
Он твердил свое.
— Ну да, — покачал головой Илья Захарыч. — Все вокруг виноваты, а ты нет.
— Зачем? — спросил Сашка и отвел рукой раскудрявый чуб со лба, чтобы не прятать глаз. — Я само собой… Не устоял… Неустойчивый элемент…
— Вот такие и порочат добрые звания.
Сашка грустно усмехнулся, снял кепку с коленки, стал натягивать на голову. Он все сказал. Ему осталось ждать приговора. Верхняя губа у него была мокрая, и он вытер холодноватый пот ладонью, проведя ею, как после хорошей еды, туда и сюда, и встал.
— Сядь, — попросил Илья Захарыч.
Ну что этому человеку до всех до нас, как подумаешь? Он ведь немолодой. Спал бы сейчас, как всякий примерный отец семейства. А сиди и гнись под тяжестью, переложенной на твои плечи молодым правдолюбцем, сиди и суди. И еще утром жена задаст. Всему Аю известно, что жена грозится разойтись с Ильей Захарычем с той самой поры, как он стал председателем, а он у нас председатель уж никто и не упомнит, сколько лет. Мы при нем выросли…
Он сплел толстые и короткие пальцы, положил расставленные локти на стол и долго думал, покачиваясь и помалкивая, если не считать невнятных звуков, доносившихся через ноздри из самого нутра.
— Завтра снимешься для кино со своей прекрасной селедкой, и пусть уезжают восвояси, — сказал «пред», перестав качаться и вприщур уставясь на Сашку.
— Кто? — не понял Сашка.
— Ну, эти… Подстрекатели, — ехидно сказал Горбов.
Сашка замотал головой раньше, чем сказать:
— Что вы, Илья Захарыч?
— Колхоз не переживет такого позора, — поморщился «пред». — Срам на все море. Кино! И такое дело!.. Ладно… Ты сказал — я запомню. Я тебя не прощаю, Сашка, — и он погрозил ему пальцем через круглый стол. — Я с тебя глаз не спущу… Но я верю. Ты сказал… Значит, ты в душе патриот.
— Не буду я сниматься! — крикнул Сашка, забыв о жене «преда».