– За этим лесом, – шепчет Толя и сам чувствует, что слишком громко шепчет, – наша Селиба, стеклозавод.

И не о том, что там – немцы, что оттуда они могут нагрянуть, думает Толя. Ему представляется скрипучая калитка и дверь дома. Даже ладонь, кажется, помнит косо прибитую дверную скобу…

– А мой дом – на Алтае, – шепчет Сашко. Толя видит его лицо: оно совсем не молодое. Но все называют новичка Сашко. Наверное, из-за улыбки: детски счастливая, она не уходит из глаз человека с той минуты, как его, сбежавшего из плена, привели в партизанский лагерь.

Для Сашко довоенное – вот где! А для Толи – в пяти километрах. Но сколько в мире должно измениться, чтобы можно было спокойно пройти эти пять километров, вбежать во двор, войти в дом, как в свой. В доме теперь – немцы. А может быть, они уже толпятся у машин, устанавливают на кабинах пулеметы. Десять, двадцать минут, и первая машина всползет на тот вон холм. Кто-то из селибовцев смотрит, как собираются немцы, полицаи, и думает злорадно, как когда-то Толя: «Ну-ну, езжайте, вас там встретят хлопцы». А встретить немцев должен не кто-то особенно грозный, а Толя. И вот – Сашко. Немцам же представляется грозным, таинственным, страшным то, навстречу чему они едут.

Завтракать Толя не пошел с братом, хотя Алексей звал его. Впрочем, не слишком настойчиво звал. Не очень приятно напрашиваться к людям в гости всем семейством. Особенно здесь, где все знают врача Корзуна.

Злой на всех, Толя сидел на скамеечке и голодал.

Утренние дымы тянутся в чистое небо, чопорно раскланиваются. Что-то варится-жарится, а Толя голодает.

– Корзун, завтракал? – кричит Головченя. Он вышел с ведром умываться. Интересно, бороду он моет? Савось с кружкой стоит и тоже, дурила, орет на все Фортуны:

– Давай с нами, Корзун!

Бабка с решетом в руке, переходившая улицу, остановилась и заголосила, как над покойником:

– А божечка, ды гэта же докторов! Тоже ходить, бедненький, голодненький, с винтовочкой. Идем жа, детка, идем в хату… Дай бог здоровья папке твоему…

Чтобы тетка замолчала, Толя почти побежал за ней, красный, злой. Но старуха не унимается:

– Ты смелее будь, а то и Алеша такой. – И тут же – не совсем логично: – У хороших батьков и дети хорошие. А то придет другой, бог знает что требует.

Вошли в хату. Этого еще не хватало – девушка! И хуже всего – красивая. Взбивает подушки, желтая коса за спиной тяжело вздрагивает. А баба:

– Тосечка, это Корзунов, докторов младший.

Тосечка как-то сбоку глянула и осталась такая же строгая. А Толя дураком выглядит: будто не баба, а он сам, войдя, завопил: «Я докторов, младший!»

– Я там обожду, жарко у вас, – сказал Толя и выскочил за порог.

Что его будут узнавать в поселках, что будут говорить – «докторов», он знал. И даже с удовольствием представлял, как увидят его партизаном. Но чтобы вот так: «бедненький, с винтовочкой».

По улице идет Коваленок. С ним грузный, угрюмый Комлев и еще – Сашко.

– Хочешь с нами? – предлагает вполголоса Коваленок. – В Лесную Селибу. Пистолет заберем – знаю, у кого есть. Может, бургомистра встретим. Давно не виделись.

Разванюша оглядел себя, начиная от начищенных хромовых сапог. Будто на вечеринку собрался. Увидел парня с гармошкой.

– А ну, покажи.

Форсисто одетый парень, чем-то очень похожий на Разванюшу, опасливо топчется посредине улицы.

– Попросили на свадьбе сыграть, – виновато поясняет. Под локтем у него, где носят автоматы, – гармошка.

– Пляшете? – сказал Разванюша. – Добрые колеса у тебя (это про сапоги). Дай (это про гармонику).

Парень неохотно подал, а руки держит вытянутыми, готовый принять обратно. Коваленок критически осмотрел инструмент, будто покупать собрался. Снял с плеча винтовку, приставил к забору и сел на скамеечку. И сразу – вот он! – селибовский Разванюша, что резал на вечеринках «Кирпичики». С них он и начал. Девчата появились – одна, другая – как мотыльки на огонек. Тосечка, с желтой косой, тоже здесь. Но уже не Толя, а она смущается: смотрит, слушает из-за калитки. И вообще девчата в сторонке держатся, не они, а бабы, старухи поближе к музыке. И хотя Разванюша чертом старается, глаза у старух печальные, далекие.

Постепенно Разванюша сбивается на протяжное. Ему уже помогают хлопцы. Молокович, Зарубин тянут очень серьезно, с упреком:

Молодые девушки
Немцам улыбаются.

– Это про городских. – Голос в толпе девчат, убежденный, серьезный. А хлопцы беспощадны:

Позабыли девушки
Про парней своих.
Только лишь родителям
Горя прибавляется,
Плачут они, бедные,
О сынах своих.

Бабы действительно плачут. Слезы у них близко. Особенно теперь. Но Разванюша совсем не настроен печалиться с утра. Он обрывает музыку, отдает инструмент парню. А «Толина» бабка тут как тут.

– Идем, сынку.

В хате уже прибрано, светло – точно дух святой пролетел. На столе – яичница в два солнца. А сам святой дух – с желтой косой – у окна, из кружки поливает вазоны. Толя понимает, что надо сказать что-то. Сморозить чушь, смело, весело, как это умеют взрослые. Но для этого надо, чтобы язык не прилипал. Толя молча, с лицом убийцы, просунулся к столу и уселся над сковородой. А желтокосая, строгая, не дождавшись того, чего, наверно, ждала от партизана, схватила ведра и – вон из хаты.

– Ну, как вы тут живете? – откашливаясь, спросил Толя у бабки.

Когда, позавтракав, вышел на улицу, Разванюши уже не было. На скамеечке сидит Алексей, держит винтовку меж колен.

– Я сказал Коваленку, что со мной пойдешь, – сообщил старший брат нахально. – Тоже мне, вчетвером за одним наганом.

Время здесь, в нескольких километрах от «варшавки», ползет мучительно медленно. Жадно ждешь вечера. А за день налилось столько света, что уже и не представляешь, как сумерки смогут вытеснить, зачернить его. Это все равно что закрасить океан.

Но вот тени от домов и заборов стали плотнее, повеяло издалека прохладой. Уютнее сделалось в мире, точно в комнате, когда прикроют ставни и зажгут свой, домашний, свет. Вечер пахнет теплым молоком, навозом, голоса сделались спокойнее, веселее. День прожит, а ночь – наша, теперь пусть другие, те, что позаползали в бункера, – пусть они ждут.

Взвод ночует в Фортунах.

А Толя идет. По сторонам дороги – рожь – ночная, затихшая. Все так просто и почти нереально, как во сне. Война, они, два брата, идут с винтовками. Пока все тихо, но неизвестно, что начнется через сто метров, через час, через три.

– Эх, отправить бы тебя с мамой за фронт.

Толя тоже сказал бы: «Эх!» Он тоже не прочь бы один ходить здесь, зная, что самые близкие люди – далеко, в безопасности, ощущая, что частица его самого недосягаема для немцев, неуязвима.

– Лети сам, если такой умный, – ответил брату. И спросил: – Не знаешь, зачем Царский привел нас сюда?

– Из города Кучугура кое-кого ждет. Вы – на всякий случай. Увидишь потом.

Даже лучшие из старших братьев – нахалы. Это известно всем, кроме них самих.

В Зорьке светится одно лишь окно – в крайней хате. Видно с улицы, что за столом кто-то очень беспокойный: коптилка моргает, вот-вот погаснет.

– Алеша, ты? – внезапный голос в темноте. – Хлопцы тут у меня. Я вот дежурю. А кто с тобой? Младший, смотри ты!

Толя подошел ближе, поздоровался. А дядька рад, что не один в ночи, – говорит, говорит, чтобы не ушли.

– Как раз из вашей Селибы мед переслали. Знаешь кто? Жигоцкий. Литровую бутылку. Коваленок как увидел, хотел об угол, а теперь сидит, чай с медом распивает. Знаешь, что на бутылке приклеено: «Только для раненых».

– Ого, и Казичек смелеть стал. А бумажка – совсем по-ихнему. Долгонько, наверно, совещалась семейка Жигоцких. Куда ни кинь, а репутацию надо если не подчистить, то подсластить. Заглядывали в кадку с медом, прикидывали. Литровая бутылка – ого, это не мало, сколько чайку можно выпить! Конечно, если здоровила сядет – вылакает быстро. А вот раненым надолго хватит. Раненому что, две-три ложечки – и сыт.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: