Бледный, решительный, весь искренность и негодование, почти вбежал в дом:
– Какая наглость! Не поверите, на какую наглую выходку осмелился этот Пуговицын? Останавливает меня на базаре: «Следите за Корзунами…»
Анна Михайловна слушала его с холодно-непроницаемым лицом, на миг глаза ее вспыхнули:
– Ну что ж, они знают, кому и что поручать.
Шаг, ему казалось, искренний, решительный, могущий все поставить на место, не был оценен, принят. Казик сам не знал, как должна относиться к нему эта семья после того, что произошло. Он только чувствовал, что туча, которая чуть не разразилась грозой над их домом, передвинулась и нависла над его домом, над его головой. И он искал, просил, требовал у них помощи. Но перед ним встала стена, глухая, непроницаемая. Казик подозревал, что за стеной этой что-то предпринимают, может быть, против него. Теперь он вынужден радоваться, что дом его рядом с комендатурой. Вот до чего дошло. И все из-за этих. Подпольщиками себя возомнили! И вещи начали исчезать: посуда из буфета, патефон. Кто им поверит, что никелированную кровать они продали? (Казик уже не мог не присматриваться.) Впутали и его, теперь сбегут, а бобики за него возьмутся: они давно слюной давятся, видя батьковы ульи и все другое.
Казик не видел выхода. И утром и вечером он торчал в доме, куда ему было страшно приходить, небритый, исхудавший, со злым отчаянием в глазах. Но ему необходимо было знать, что они еще здесь.
Алексей, краснея, обходит его взглядом, младший улыбается и чмыхает, как еж. Павел, кажется, вот-вот произнесет какую-то угрозу. Маня открыто бегает от него с дочкой, точно он собирается зарезать ее девочку, сама Анна Михайловна встречает его появление с напряженной, тревожной ненавистью в глазах, словно ожидая от него еще чего-то.
Одна лишь бабушка, немало пораженная неожиданным интересом Казика к ней, поддерживает с ним разговор, да еще с дедом можно в карты сыграть. Легче, когда в доме есть кто-нибудь посторонний: Янек, Владик. Страх и какая-то мстительность опять и опять гнали Казика к Корзунам. Все чаще он ловил себя на том, что действительно присматривается, следит за ними. Не для Пуговицына, конечно, совсем нет! Но Казик не может не присматриваться, так как все, что делается в этом доме, может заключать смертельную опасность и для него. Он даже под кровати засматривал (не исчезают ли чемоданы?), старался уходить как можно позже, будто этим мог помешать им собраться, сбежать в лес. Дошло до того, что он уходил, а потом возвращался под окно. Когда он сделал это первый раз, сам до холодного пота испугался. Сам себе сделался гадок. Но и это лишь подогрело в нем мстительную ненависть к людям, которые вынуждают его на такое. Да, да, это они превратили его чуть ли не в шпика, эта семейка!
Человек постепенно привыкал, внутренне приспосабливался к той грязи, в которую он окунался. Все чаще вспыхивало желание отомстить кому-то за все, что приходится переносить ему самому. Это желание становилось таким острым, что Казик уже решался идти навстречу еще более открытому презрению и ненависти. Увидев, что патефона не стало, он спросил с выразительным намеком, который мог прозвучать как угроза:
– А где ваша музыка?
Он обращался к Нине, но так, чтобы в кухне услышали. И там услышали. В дверях появилась Анна Михайловна. Она вдруг показалась Казику какой-то торжественно высокой.
– В починку отдали. Понимаете, в ремонт. Можете так и передать.
Будто раскаленного воздуха хватил Казик. Тут уже и слов не выбирают.
После этого случая Жигоцкий вел себя почти нахально. Он больше не делал вида, что не замечает ничего и ни о чем не догадывается. Он приходил, садился на диван, играл на гитаре, шел следом за хлопцами на работу, как бы нарочно здоровался и говорил «до свидания», хотя знал, что ему не ответят.
И вот два дня он не показывался. Услышали: Казик женился. До войны он ухаживал за старшей дочерью мастера стеклодува Василевского, а теперь вдруг взял и женился на младшей. Когда появился – не узнать его. Говорит, смеется. Будто черту подвел под всем, что было до этого.
– В том, братцы, и фокус, ухаживать так, чтобы не знали за кем. Вот был у нас в Вильнюсе…
Но фокус, кажется, был в другом. Хотя бы с одной стороны, но Казик немного обезопасил себя. Человек решил семьей обзаводиться. Про такого не будут думать, что он в лес глядит. И слово теперь будет кому закинуть перед комендантом. На свадьбе были «полезные» гости: бургомистр и еще человека два.
– Да какая там свадьба? Война все-таки!
Говорит это уже почти прежний Казик. И вид у него другой: выбрит, выглажен.
Сталинград приходит в поселок
Зима входила в силу. Ночью сухой морозный ветер, точно песком, шуршал по стенам. На шоссе – твердо сбитые ветром переметы.
Фронт сегодня – это Волга, город на ее берегу. Газетки захлебываются речами фюрера. Обычные рассуждения о провидении и его избранниках (не стесняясь, фюрер заявляет, что он и есть избранник судьбы), а сквозь это бормотание прорывается выкрик игрока, который, не заглядывая ни в карту, ни в карман, идет ва-банк. Этот выкрик в газетках выделен жирным шрифтом: «Чей Сталинград – того победа». Совсем неожиданно это пророчество сделалось популярным, его повторяют: все видят – не дается Гитлеру Сталинград, люди верят – не дастся.
И когда свершилось там, на Волге, об этом, как тогда о разгроме под Москвой, люди заговорили как о чем-то всеми загаданном.
У комендатуры на шоссе толпятся немцы с газетками, что-то горячо обсуждают. О чем они говорят, жители знают. Люди из окон посматривают на немцев с газетками, а у самих листовки в руках. Листовки – советские. Чей Сталинград – того победа? Ну что ж, пусть будет по-вашему!
У Корзунов листовок уже не держат. Но Павел побывал у Лиса и сам сделался листовкой: в памяти его отпечаталось каждое слово и все до единой цифры. Толе радостно видеть маму такой улыбающейся. Вопросы ее чисто женские:
– Дивизия – это много?
Дружно множат количество дивизий на тысячи солдат – получается даже больше чем триста тысяч.
– Ого! – удивляется мама.
Казик явился и с порога:
– Слышали? Теперь им до границы катиться без передышки.
Он говорил, как бы закрыв глаза (хотя и смотрел), здорово хохотал над неудачником фюрером, будто изо всех сил старался заставить не верящих ему людей поверить, что Сталинград – их общая радость. Постепенно Казик увлекся, его понесло:
– Нет, нельзя сидеть ни минуты без дела. Если бы я знал, с кем связаться…
Мама не выдержала:
– Я не уверена, что этих слов не слышит тот, кто может их сегодня же передать кому-нибудь. Прошу вас чувства свои выражать у себя дома, там занимайтесь патриотическими разговорами.
И снова будто горячего хватил Казик. Лицо его сразу отяжелело, загнанно и мстительно блеснули глаза. Но он смог еще сказать:
– Да, да, осторожность нужна. Забегу-ка я еще домой. Муж как-никак, дома жена с завтраком.
И засмеялся даже.
На работе в этот день Казик держался в сторонке, Повидайка и тот не мог вызвать его на болтовню.
Жигоцкий сосредоточенно сдвигал к кювету обмякший от теплого ветра снег и думал. Что им от него надо? Ну, не арестовали же их тогда, и не он в конце концов доносил. Какое они имеют право считать его тем, кем они его считают? И кто они сами, эта семейка, почему отношением к ней должен измеряться патриотизм Казика, его честность? А ведь так и будет. Придут наши, и окажется, что Жигоцкие предатели, помогали немцам. Нет, в самом деле, кто они такие, эти Корзуны? Или этот Павел? Режет снег на правильные порции – и тут лавочник виден. Живет тем, что скажет последняя листовка, ничего своего. А небось считает, что Казик менее его понимает, кто такие фашисты. Только и думает, как бы расправиться с «немецким шпиком». Или те соплята – тоже подпольщиками себя мнят.
Особенно младший. Сочинил или услышал стишок и каждый день лезет в глаза с ним. Называет это «полицейской похоронной». Слова такие, что начинаешь сам повторять их: «Скоро конец войне: немцы – «до матки», партизаны – «до хатки»… Куда ж – мне? Куда – мне, куда – мне?..»