— Вот человек, — сказал Семен, с трудом пересиливая спазму, и, помолчав, почему-то добавил: — Такое, видишь, счастье…
Мы думали об Авдее, еще вчера смеявшемся золотому шмелю, и о Митрие Ивановиче, с горя забросившем иглу и колодки…
Было не больше десяти часов утра, когда со стороны шахты донесся приглушенный выстрел.
За дверцей шумел ветер. В осторожном его шуме послышался свист, далекий, но резкий.
Потом, как первые капли ливня, выстрелы загремели редко и беспорядочно.
Мы кубарем выкатились на траву. Близко, за домами, заворчал пулемет.
Со стороны конторы по переулку, размахивая винтовкой и зачем-то поминутно поправляя картуз, бежал рыжеволосый Миньков. Он остановился посреди улицы и выстрелил в верхового, вылетевшего из-за угла.
Перескочив через низкий забор, к Минькову подбежали три человека. Среди них был и Андрей. Он дернул рукой и выстрелил в верхового из нагана. За ним торопливо выстрелили двое остальных. Но верховой стремительно приближался, размахивая чем-то сверкающе-белым, словно расплескивая воду над кипящей гривой коня.
За ним из-за угла со свистом и гиком вырвался конный отряд. В нем было не меньше двадцати человек.
Андрей, а за ним и те двое, что выбежали на помощь Минькову, отскочили в сторону и снова перепрыгнули через забор.
Рыжий остался один. Судорожно стуча затвором винтовки, в которой, вероятно, отказал выбрасыватель, хрипло ругаясь, он стоял посреди переулка долгую, томительно долгую минуту, и только когда лошади оставалось сделать может быть, три-четыре прыжка, быстро оглянулся и, ахнув, побежал к забору.
Над его головой сверкнула серебристая шашка, и тотчас на его плечи плеснула багровая пена. Он упал грудью на забор. Лошадь встала перед ним на дыбы, заставив выпрямиться черноусого, налитого багрянцем седока. В это время коротко грохнул выстрел. Это был выстрел нагана, приглушенный и сухой. Черноусый крутнулся в седле, рванул повод и темным клубком скользнул на землю.
Сенька схватил меня за плечо, и мы побежали к калитке. Мы спрятались в кухоньке и крепко придавили поленом дверь. Выстрелы гремели над нашими головами, словно кто-то в деревянных колодках прыгал по дощатой крыше кухни. Потом мы долго слушали тягучую усталую тишину. Банда заняла поселок… Но мы сидели еще не менее двух часов, думая, что это лишь короткое затишье, и вот сейчас опять конница выметнется из-за угла.
От калитки кто-то громко позвал:
— Хозяин!
Я приник к щели. Там стояли двое. Высокий, нескладный парень лет двадцати пяти был одет в черную кавказского покроя рубашку, с густым рядом белых пуговиц до живота, с сонным и очень бледным лицом. Поглядывая на окно, он что-то говорил второму, маленькому чернобородому мужику. Тот широко улыбался, показывая крупные, чистые зубы. Это был Авдей. В бледнолицем я узнал Кайдаша. Именно таким я представлял его по рассказам.
Митрий Иванович вышел на крыльцо. Он увидел Авдея и засмеялся, как смеялся, бывало, на озере радостному трепету рыбки или песням своей веселой канарейки.
Кубанец отвернулся и, не оглядываясь, пошел по переулку.
— Ну… хозяин? — спросил Авдей, опираясь локтями на калитку.
Митрий Иванович остановился.
— Вот славно!.. Выпустили, что ли?
Но Авдей упал на калитку и с треском отшвырнул ее от себя.
— Не думал свидеться!.. — он шагнул во двор. Белые зубы его засияли. — Не чаял, что словишь меня… Ловок, старый черт!
Митрий Иванович вздрогнул. Он стоял теперь ко мне спиной, на его затылке шевелились желтые, нечесаные, с проседью волосы.
— Как словлю, то есть? Разве… ты?..
Срывая пуговицы, Авдей распахнул полы пиджака и вытащил что-то из-за пояса. При этом он засмеялся еще шире, чем всегда, и голубые его глаза блеснули озорным весельем.
Кажется, он доставал бутылку.
— Самогон принес, — прошептал Сенька, но сразу же больно царапнул мое плечо. Его рука, обессилев, задрожала.
Где-то над крышей кухни ударил по доскам молоток; раз… два… три…
Тихо взвизгнув, Сенька откинулся назад и плашмя, спиной, упал на щепки. На губах его закипела пена — розовые тугие пузыри. Я распахнул дверцу. Окутанный синим дымком, вдоль забора шел Авдей…
Он шел очень медленно, словно бы раздумывая, не вернуться ли назад. Митрий Иванович лежал на траве, откинув в сторону раскрытую дубленую руку. Он прижимался бородой к мураве, словно прислушиваясь к чему-то далекому в ней. Пальцы его дрожали. Они как бы ловили затихающий трепет ветра. Я смотрел на руку старика, на эту руку, так любившую ощущать упругое, как пульс, биение рыбок и мотыльков, и на Авдея, идущего вдоль старенького забора, и мне казалось, что он не удаляется, что он лениво делает шаг на месте, что он отсюда никогда не уйдет! Семен сказал вдруг спокойно:
— А ну, постой… Вася…
Сбросив горку щепок, он подхватил обрез. Коротко вспыхнул патрон.
Я понял. Я шире открыл дверцу, чтобы она не качнулась от ветра и не помешала Семену. Я услышал, как он прошептал:
— Вот и… за счастье…
Я следил за его зрачком, который стал накаленным, далеким и пустым. Мне казалось, что он вот-вот вспыхнет коротким синеватым огоньком, как спичка…
Я уже был оглушен предчувствием выстрела. Как долго тянулись эти секунды, и какой невыносимой сделалась эта тишина! Наконец коротко и очень тихо щелкнул затвор. Но я не услышал больше ничего. Или я вправду совсем оглох?! Нет, я не увидел и дыма. Это была осечка. А вдоль забора все еще шел Авдей. Он медлил, словно издевался над нами. Потом он исчез за углом соседнего дома. Но еще, наверное, целую минуту я держал дверцу открытой, не веря, не имея сил верить, что уже поздно!
— Да чего ж ты… закрой! — крикнул Сенька.
Он отбросил обрез и, смахивая со лба пот, сказал с хрипотцой:
— Черт!.. Лучше надо чистить оружие. Смазывать надо!.
Я вытер ему рукавом губы.
Вечером наши вернулись. Возле конторы я и Семен насобирали полные карманы пустых патронов. Кто-то говорил нам, что их можно перезарядить.
А утром следующего дня в комнатке Митрия Ивановича, куда переселился Андрей, мы снова слушали веселую оранжевую канарейку.
Однако и после, в глухие осенние ночи, много позже, я просыпался часто в жарком поту от невыносимой тишины, от ожидания выстрела, от страшного тихого звука затвора, от ярости.
Я не знаю, почему в нашей ячейке преобладали бородачи. Но это было так.
Фронт прокатился по шахтным пустырям, перевалил за горизонт. По вечерам влажный ветер доносил тяжелые вздохи канонады.
В опустелых бараках для холостяков размещали раненых.
Их привозили на разбитых, измазанных кровью бричках чуть ли не каждый день.
Обросшие грязной шерстью, обветренные, забинтованные пестрым тряпьем люди тяжело ворочались на койках и зло ругались.
Ночью из окна барака слышался разноголосый бред, выкрики команды и стоны. Наши рудничные женщины по ночам дежурили у коек.
Молодежь приходила с фронта. Бывало, вечером возвращалось двое-трое ребят, пели, плясали под гармошку, а наутро глянешь — и след их простыл: вернулись в окопы.
На фронт уходили просто, как на привычную работу, перекинув через плечо котомку, на прощание махнув рукой соседям.
С другими ранеными вернулся на поселок Трофим Бычков. Здоровенный кудлатый парень, он раньше работал коногоном и прославился тем, что сам выбрался однажды из завала.
Теперь он провалялся в лазарете два или три дня и стал появляться на квартирах. Правая его рука была подвешена к шее. На пыльных лоскутьях повязки полосами проступала кровь. Он ходил по поселку и, собирая шахтеров, говорил до исступления и хрипоты.
Я любил слушать его речи и с ребятами следовал за ним по пятам. Мне нравилась буйная сила, кипевшая в нем. Что-то мучительно рвалось и билось в его груди, когда он говорил. Поднимая огромный кулак, он грозил кому-то далекому, кто прячется там, за горизонтом, скрипел зубами и сыпал проклятиями.
Трофима уважали в поселке — он был деловой парень. Вскоре по возвращении он принялся за организацию нашей ячейки. Я присутствовал на первом собрании при чтении устава и выборах бюро. Оно происходило в нарядной, в жестоком дыму махорки, там, где по привычке долгих рабочих лет каждый день собирались шахтеры.