Вокруг, сколько можно охватить взглядом, расстилалась раздольная степь. Голова кружилась от разнообразия запахов трав и цветов. Обычно полевые цветы! пахнут так сильно перед грозой. И дышится так легка перед грозой. А на душе и радость, и тревога, навеянные приближением грозы…
…Утром перед завтраком мы добавили к веникам полынь, мяту и, накрепко связав, подвесили их сохнуть к потолку в сарае. Пробыли-то мы в сарае не больше получаса. Вышли — солнышко уже над крышей поднялось. Глаза слепит. Глядим на кобылу, привязанную к колесу телеги, и не узнаем её. Стоит она понуро, пригнув голову. Не шевелится, будто не кобыла, а чучело. Какая-то жалкая и смешная. Мы сразу-то и не поняли, в чём дело. Оказывается, хвост у неё почти под самый корешок оттяпан.
— Обычно так делают, если дочь себя опозорит, а у нас ведь в доме ни одной девчонки нет! — мрачно проговорил Халиулла-абзый и звучно сплюнул от возмущения. — Кто-то из вчерашних проповедников в отместку сделал, не иначе!..
Дядя Давид, вконец растерянный, дёргал за уздечку, стараясь приподнять мокрую от слёз морду лошади. Но та мотала головой, упрямилась, словно ей стыдно было взглянуть на людей.
— Дрянные, оказывается, в вашем посёлке люди, Халиулла, будь тебе не в обиду сказано, — проговорил придушенным голосом дядя Давид.
— Да-а… — вздохнул Халиулла-абзый и поскрёб в затылке; он не находил слов, которые можно было бы сказать в оправдание своих сельчан.
— Спасибо за хлеб-соль, но больше ни минуты не могу здесь оставаться! — гневно сказал дядя Давид. — Расскажу дома, как славно погостил у своего друга… Вот и приезжай сюда, к твоим соплеменникам, с добрыми намерениями! Наверно, всё же не зря говорят: «Где живёт татарва, там не ищи добра».
Иван дёрнул отца за рукав.
— Папа, не надо так говорить! — сказал он.
— Цыц, сопляк! — шикнул на него дядя Давид. — Зелен ещё меня учить! Нос лучше утри…
— Сам говорил, что со мной можно разговаривать, как со взрослым, а сам… — обиженно пробубнил Иван и отошёл в сторонку. Стал молча тереть кулаком наполнившиеся слезами глаза.
Ваню я считал моим гостем. Его горесть больно отдавалась в моём сердце. Я медленно подошёл к нему и, как это было вчера, притронулся к его плечу:
— Не плачь, Ваня, — сказал я. — Хочешь, я подарю тебе свою рогатку?
— Не надо. У меня своя есть, — ответил Иван всхлипнул и зашмыгал носом.
У наших раскрытых настежь ворот уже собрались любопытные. Каждому не терпелось узнать, из-за чего ссора, чтобы потом целую неделю толковать об этом.
— Ну, тогда… тогда возьми мой кубыз. Вот он, бери. Я попрошу маму прислать мне другой…
Кубыз я любил больше всех своих игрушек. Когда я учился ходить, мать в шутку играла мне на нём плясовые. Укладывая меня спать, она часто не пела колыбельные, а наигрывала на кубызе. Если я, капризничая, начинал плакать, она утешала меня нежными и грустными мелодиями этого причудливого инструмента.
Этот самый кубыз извлёк я нынче из кармана и сунул его в руку Ивану. Иван смотрит на него сквозь слёзы, глазам не верит. Очень ему нравилась эта моя игрушка. В первый день, когда он приехал к нам с отцом, мы ушли в сарай, и я там целый час играл ему на кубызе. Иван заслушался, рот разинул. «Где такие игрушки продаются? — спрашивает. — Дорого ли стоит?» Мы увлеклись, не заметили, как время прошло. Не слышали, что меня Шамгольжаннан-жинге кличет! Она, оказывается, уже все улицы обегала, нас разыскивая. А я учил Ивана играть на кубызе… У него уже неплохо получалось. Поэтому я решил ему подарить свой кубыз.
Дядя Давид дёрнул за вожжи, направил лошадь к воротам.
— Садись, — мрачно сказал он сыну, кивком головы указав на телегу.
Халиулла-абзый, потрясённый, что старый приятель уезжает, даже не попрощавшись, направился к ступенькам крыльца, сел и, подперев голову руками, прикрыл глаза.
— Садись, — строже повторил дядя Давид. Иван вдруг вздрогнул, встрепенулся, будто пробудился ото сна.
— Не сяду! — крикнул он. — Не сяду!
У ворот ребятня сгрудилась. Тревожно приумолкли, на нас глазеют. Они тоже с Иваном сдружиться успели. Де хотят, чтобы он, обиду в сердце затаив, уехал от нас. Он-то, может, не уехал бы, да отец велит. Стоит Иван, голову опустил, подаренный мной кубыз о рукав вытирает.
— Выбрось эту безделушку! Лезь в телегу, тебе говорят! Быстро! — крикнул дядя Давид, теряя терпение.
— Не выброшу! — упрямился Иван. — Не залезу!
— Ну и чёрт с тобой, оставайся! Без тебя уеду…
Дядя Давид выругался и в сердцах стеганул лошадь.
И тут произошло нечто невообразимое. Девчонки, что стояли поодаль, завопили с перепугу.
Едва лошадь привстала на дыбки, чтобы ринуться вскачь, Иван неожиданно сорвался с места и лёг в воротах поперёк дороги.
— Ах! — раздался сквозь громыхание телеги голос Шамгольжаннан-жинге, вышедшей на крыльцо.
Мальчишки закрыли глаза ладонями.
Однако недаром говорят, что лошадь — умное животное. Кобылка, сразу не удержавшись, переступила передними ногами через Ивана и резко стала. Мальчик с перепугу всплеснул руками, в его ладони блеснул мой кубыз. Ветер ли коснулся медного язычка кубыза, или так сильно вздохнул упрямый мальчишка, или задела инструмент копытом лошадь — кубыз вдруг издал жалобный звук и смолк.
Мы привели напуганного, но счастливого Ивана в дом. Отец его согласился ещё на денёк остаться у нас.
Поздно вечером за мной прислал соседского мальца Ванька Рогов. Мы уже поужинали и собирались ложиться спать. К тому же дядя Давид затеял нам всем рассказывать интересную сказку. Я вышел с неохотой. Луна уже поднялась высоко и продиралась сквозь тучи. Деревья, крыши хат, земля то серебрились от её голубоватого света, то опять набегала тень.
Ванька поджидал меня за воротами. Он вынул из-за пазухи огромный тёмный клубок и сунул в мои руки,
— Нá, забери, — сказал он, не глядя на меня. — Это хвост ихней кобылы. Кто отрезал, не спрашивай. Всё равно не скажу…
Резко повернувшись, он ушёл. От неожиданности я и слова не успел ему сказать. По правде говоря, и не знал я, ругать его или благодарить.
Мои братья спали. Дядя Давид и Халиулла-абзый сидели за столом и тихо разговаривали. Отец Ивана просил не очень ругать его, уверяя, что это он сгоряча обругал всех жителей Голубовки. Он признался, что неправ, и испытывал перед Халиуллой-абзыем неловкость.
— Молодец мой Иван, а? Молодец! Не дал нам с тобой поссориться, — то и дело приговаривал он, поглядывая на широкие полати, где рядком, один подле другого, спали ребята.
Иван так и уснул с моим кубызом в руке.
На рассвете мы с Иваном вышли во двор и приплели отрезанные волосы к хвосту кобылы. Правда, её хвост теперь выглядел не таким уж роскошным и длинным, но к ней всё же вернулся приличный вид. Пока у кобылы вырастет новый хвост, никто не заметит, что этот у неё приставной.
Долго мы любовались преобразившейся кобылой. Обходили её со всех сторон. Легонько подёргивали за хвост, для проверки — не оторвётся ли.
А потом я вынес из сарая припрятанные там сапоги, и мы, не теряя времени, помчались к дяде Родиону. Он так ловко пересадил голенище с одного сапога на другой, что сам Иван не сразу мог различить, какой сапог починили. Теперь я за друга не волновался. Однако держал в руках изуродованный сапог Халиуллы-абзыя и растерянно почёсывал затылок, не зная, что с ним делать. Подумав, решил положить обратно в сундук. До осени дяде сапоги не понадобятся, и до того времени я смогу жить спокойно…
Дядя Давид и Иван у нас погостили ещё денёк. Потом на рассвете уехали. Иван увёз мой кубыз. Я словно потерял сразу двух друзей. Мне в первые дни был очень скучно, и я не знал, чем заняться.
Видно, Иван тоже скучал по мне. Он стал приезжать к нам каждую неделю. А то и дважды на неделе. Хорошо, что рудник Первомайка, где они жили, находился не очень далеко.
В то лето, вскоре после того, как уехали от нас Чернопятки, приехала моя мать. Через несколько дней мы с ней отправились в её родную деревню под Казанью, в Ямаширму. А оттуда в Апакай подались.