— Вы ругаетесь, а значит, вы влюблены в нее! Да, это ясно. Вы надо мной подшутили: сказали мне, что находите ее некрасивой, и предложили мне свои услуги… Я и попался в ловушку. Ах, как человек становится глуп, когда любит! Но вы от этого поумнели: это доказывает, что любовь ваша слабее моей.
— Вы имели претензию любить, вы, который употребляете одни гнусные средства и воображаете, что любовь можно купить.
— И все-то вы преувеличиваете. Удивляюсь, право, как это такой умный человек, как вы, так дурно понимает действительность. Как, засыпать женщину подарками и сокровищами, нечего от нее не спрашивая — значит оскорблять ее?
— Знаем мы эту манеру, нечего и спрашивать, mon cher. Это обычное средство всех дерзких набобов, и доказывает внутреннюю уверенность, спокойное, предательское ожидание, на которое всякая честная женщина может только негодовать. Это просто способ помешать капитал с расчётом на личное удовольствие и на неизбежную низость той, которую соблазняют. Нечего сказать, прекрасное бескорыстие, и, будь я женщина, не очень бы оно меня тронуло!
Мозервальд перенес мою вспышку негодования с удивительной кротостью. Он сидел перед столом, закрывая лицо руками и, по-видимому, размышляя. Когда он снова поднял голову, я увидал с величайшим изумлением, что он плачет.
— Вы сделали мне больно, — сказал он, — очень больно, но я на вас не сержусь. Я заслужил все это своей глупостью и невоспитанностью. Что прикажете, я никогда еще не ухаживал за такой знатной женщиной, и то самое, что представляется мне самым изящным и деликатным, как раз всего более оскорбляет ее… Тогда как вы… ровно ничем, одними минами и словами, вы, знающий ее только со вчерашнего дня и, конечно, не любящий ее так, как я ее люблю вот уже два года… Да, два года, вот уже два года, как я терзаюсь и схожу с ума при каждой встрече с ней!.. Да, я схожу по ней с ума, слышите, mon cher? И вот я говорю вам, моему сопернику, предназначенному вытеснить меня потому, что вы обладаете музыкой чувства, потому что женщины, даже самые рассудительные, поддаются чарам этой музыки… Это не всегда забавляет их, но иногда это больше льстит их тщеславию, чем драгоценности и счастье. Так вот, я повторяю, что не сержусь на вас. Это ваше право и, если вы станете злиться на меня за то, что я сделал, это будет не умно. Ведь мы ничем не обязаны друг другу, не правда ли? Значит, у нас нет поводов ненавидеть друг друга. В сущности, я люблю вас, сам не знаю почему. Инстинкт ли это или просто каприз, или, быть может, романтическая фантазия на том основании, что вы любите ту же женщину, что и я, а значит, мы не раз встретимся, следуя за ней по пятам. Кто знает, быть может, нас обоих выпроводят, и пожалуй, вас раньше… меня после. Словом, вы видите, я еще не отступаюсь! Обещай я вам это, я солгу, а между тем я — воплощенная откровенность. Я уеду завтра утром; ведь вы этого-то и желаете? Это также и мое желание. Ваш Обернэ мне надоедает, а эта золовка меня стесняет. Итак, прощайте, mon très-cher, и до свидания… Ах да, постойте! Вы бедны и воображаете, что в любви можно обойтись без денег. Огромная ошибка! Деньги вам нужны или скоро окажутся нужны, хотя бы для того, чтобы при случае заплатить за почтовых лошадей. Вот вам моя бланковая подпись. Можете представить ее где угодно, какому хотите банкиру, и вам сейчас же отсчитают нужную сумму. Я полагаюсь на вашу совесть и на вашу скромность! Неужели вы еще скажете, что в евреях нет ничего хорошего?
Я схватил его за руку в ту минуту, как он протянул мне свою подпись, быстро им написанную под какими-то специальными финансовыми выражениями на листе белой бумаги. Я заставил его положить этот лист обратно на стол.
— Постойте, — сказал я ему, — прежде чем мы расстанемся, я хочу узнать, в чем дело и понять ваше странное поведение. Неопределенные слова меня не удовлетворяют, а сумасшедшим я вас не считаю. Вы считаете меня своим соперником и даже еще счастливым соперником, а вместе с тем вы хотите доставить мне те средства, которые, по-вашему, необходимы для удовлетворения моей страсти! В чем тут расчёт? Отвечайте же, отвечайте, или я приму ваше предложение за серьезное оскорбление, ибо терпение мое истощается, предупреждаю вас.
Я говорил с такой твердостью, что Мозервальд пришел в замешательство. На секунду он призадумался, а потом отвечал с прекрасной, открытой улыбкой, которая показала мне его в новом, совсем необъяснимом свете.
— Вы не угадываете моего расчёта, дитя? Это потому, что вы хотите видеть расчёт там, где его нет! Это просто до такой степени естественный, внезапный порыв…
— Вы хотите купить мою благодарность?
— Вот именно, и для того, чтобы вы не говорили обо мне с омерзением и презрением любимой мною женщине… Вы отказываетесь от моих услуг? Все равно! Вы не позабудете, как учтиво я вам их предложил, и придет такой день, что вы сами обратитесь ко мне.
— Никогда! — вскричал я в негодовании.
— Никогда? — повторил он. — Самому Богу незнакомо это слово. Но в данную минуту оно для меня полезно, как лишнее доказательство вашей любви!
Я чувствовал, что как бы я себя ни держал, беззаботно ли или серьезно, мне не одержать верха над этим странным человеком, настолько же упрямым, насколько изворотливым, наивным и хитрым в одной и той же мере. Я сжег его подпись у него на глазах, но он так искусно сумел повернуть конец нашего разговора, что, расставаясь с ним, я заметил, что он принудил меня поблагодарить его и что я, пришедший с намерением поколотить его, ушел, пожав его протянутую руку.
Он уехал на рассвете, оставив нашего хозяина, всех домочадцев и всю деревню в восторге от его щедрости. Назвать его жидом в их присутствии было бы теперь опасно: я думаю, что они побили бы нас каменьями.
Не помню, спал ли я в эту ночь лучше, чем в предыдущие. Мне кажется, что в то время я проводил, должно быть, целые недели без сна и не чувствуя потребности в нем, до такой степени вся жизнь сосредоточилась в моем воображении.
На другой день Павла и Обернэ пришли завтракать в столовую вместе с Алидой. Они принудили г-жу де-Вальведр к объяснению, которое, против ее ожиданий, не повлекло за собой никакой бури. Действительно, Анри вступился за характер и намерения мадемуазель Юсты, но Павла все уладила, объявляя, что ее старшая сестра превысила свои полномочия; что вместо того, чтобы облегчать г-же де-Вальведр заботы по семье и по хозяйству, она забрала в руки не принадлежащую ей власть; словом, что Алида имела право жаловаться и что даже она подверглась совершенно несправедливому и прискорбному гонению за то, что вздумала защищать права истинной матери семейства.
Обернэ не любил Алиду, а еще более то, что его невеста становилась на ее сторону. Но всего более он боялся оказаться несправедливым и, ввиду этих домашних смут, рассудил вполне здраво, что лучше уступить, чтобы не выходить из себя. А потом, так как этот инцидент поднял вопрос о его женитьбе, то он внезапно почувствовал живейшую благодарность к г-же де-Вальведр и перешел целиком в ее лагерь. Каким бы ни был он ярым ботаником, он все же был мужчиной и влюбленным. Во время нашего завтрака я узнал из его нескольких слов о том, что произошло вчера вечером после моего ухода, и о том, что было решено не далее как сегодня утром после известия об отъезде Мозервальда. Все должны были ждать здесь возвращения Вальведра для того, чтобы выразить ему общее желание — а именно, скорейшую свадьбу Обернэ с Павлой и полюбовное изгнание мадемуазель Юсты. Эта последняя мера, которая должна была исходить по внешности, по почину главы семейства, будет, несомненно, и решительной и, вместе с тем, мягкой по форме.
Значит, Алида могла прогостить здесь неделю или две, а, пожалуй, и дольше. Г. де-Вальведр предусматривал, что, спустившись с горы вниз по противоположному нам склону, он запасется новой провизией и новыми проводниками и снова станет подниматься на гору с той стороны, если первое восхождение не приведет его ни к чему. Тогда я принялся мысленно желать неудач научной экспедиции! Алида казалась успокоенной, и этот привал в горах почти забавлял ее. Она говорила со мной доверчиво и мягко и позволяла мне быть при ней. Я садился за один стол с ней. Она составляла планы прогулок и не запрещала мне сопровождать ее. Я был полон надежды и счастья, но в то же время мою совесть мучила горькая мысль, что я было оскорбил ее.
Существует какой-то таинственный язык между двумя стремящимися друг к другу душами. Язык этот даже не нуждается во взгляде для того, чтобы быть убедительным. Для равнодушных глаз и ушей он, безусловно, неопределим. Но он прорывается сквозь ограниченный мрак физических ощущений, овладевает какими-то взаимными душевными течениями и переходит из сердца в сердце, не подчиняясь внешним манифестациям. Потом Алида часто говорила мне про это. С этого самого утра, когда я не заикнулся ей ни единым словом о моем раскаянии и моей страсти, она почувствовала мое обожание и полюбила меня. Я не объявлял ей о своей любви, она ни в чем мне не призналась, а между тем, вечером того же дня мы читали в мыслях друг друга и трепетали с головы до ног, когда взгляды наши невольно встречались.
Во время прогулки я не отходил от нее. Она была неважным ходоком и, не решаясь навьючить на свои маленькие ножки толстые башмаки, она шла ловко и беззаботно, но быстро утомляясь и ушибаясь, через камни, горы и мелкие камешки потока, в своих тонких ботинках, с зонтиком в одной руке и большим букетом диких цветов в другой, предоставляя платью своему цепляться по пути за что угодно. Обернэ шел впереди с Павлой, оба увлеченные необузданной страстью гербаризации. Иногда они подолгу останавливались, сравнивая, выбирая и приводя в порядок собранные образцы. Проводника у нас не было, присутствие Анри делало его бесполезным. Он доверял мне г-жу де-Вальведр, довольный, что ему не надо заботиться о ней, и что он может всецело посвятить себя своей бесстрашной и неутомимой ученице.