— Рогов, покажи по схеме, как обратно шел, — приказал он, стараясь собраться с мыслями, пока не сошлись командиры. — Черт! — выругался он от возбуждения. — Ну, Рогов, спасибо…
Он хотел было взять Рогова за плечи, но вспомнил о разговоре с Батуриным и, сразу решившись, придвинулся к Рогову.
— Коля, ты знаешь, Вера…
— Что Вера?
— Успокойся, ничего с ней плохого, жива. Видишь ли, какое дело… По заданию Москвы ушла с группой Батурина…
— Ну и что?
— Понимаешь, их куда-то далеко перебросили, на запад.
— Сама попросилась?
— Не знаю. Сказали, очень нужна, знает немецкий.
Слушая, Рогов взялся здоровой рукой за раненую, возле локтя, и ему подумалось, что все сказанное Трофимовым к нему лично не имеет никакого отношения и что Вера, о которой идет речь, тоже неизвестная ему женщина; но это продолжалось какие-то минуты.
— Товарищ полковник, — сказал Рогов, пытаясь стать ровно, как обучали еще на действительной до сорок первого, — разрешите, смотаюсь на аэродром. Я быстро обернусь, товарищ полковник.
Он говорил, нарочно разжигая себя и в то же время представляя, как он появится на аэродроме и просто убьет ее, а потом будь что будет. Такого с ним никогда еще не было, чтобы он терял голову; Трофимов, пригнувшись закурить, ответил не сразу:
— Могу отпустить, все только это зря, Николай. Ты никого не застанешь.
Держась здоровой рукой за раненую, Рогов глядел перед собой сосредоточенно и ненавидяще.
Трофимов наблюдал, как Рогов отошел от него, присел на корточки и стал неловко, одной рукой, закуривать. «Если бы мне его заботы», — подумал Трофимов с доброй завистью, вспоминая Батурина и свой разговор с ним и опять загоняя все это в глубину, чтобы не всплыло неожиданно, когда это будет крайне ненужно и вредно.
Трофимов решил дать людям короткую передышку, пока произведена будет необходимая перегруппировка. Известия, принесенные Роговым, меняли всю картину. Трофимов перенес штаб непосредственно к месту нового прорыва, там же сосредоточились все отряды. Начинало светать, и все приобретало серый оттенок; пришел раненый Гребов; у него была забинтована шея, голова казалась уродливо раздувшейся книзу.
Гребов, старый, опытный командир, весь осунувшийся и точно вытряхнутый, предлагал отойти, обдумать положение, передохнуть (лишь до следующей ночи), а потом будет видно. Он не говорил этого спасительного «будет видно», но Трофимов и сам не раз возвращался к мысли отойти, отсидеться, зализать раны, хотя он яснее ясного понимал, что отходить нельзя — это гибель, люди на пределе, малейший шаг назад грозит паникой и полным разгромом.
Гребов молча покурил и сказал:
— Ну так как, Анатолий Иванович? Отходим, что ли?
Трофимов сидел под деревом, под старой осиной; он полуприкрыл глаза от усталости, ему хотелось почему-то холодного свежего пива; кажется, он вспомнил его впервые с начала войны и сам удивился, почему вспомнил.
— Сядь, отдохни, Игнат Степанович, — сказал он Гребову. — Помолчи немного.
— Ну, ну, — проворчал Гребов и неловко опустился на землю, двое его связных, не отходившие от него ни на шаг, тоже сели, пряча цигарки в рукава. На Трофимова нашла непреодолимая дрема, ему показалось, что если он не поспит хотя бы одну минуту, то просто умрет. Он закрыл глаза и провалился. Было сравнительно тихо, если не считать редких разрывов мин, немцы время от времени швыряли их наугад в лес; Трофимов проспал две или три минуты, было именно чувство падения в пустоту, а когда он почувствовал, что скоро конец и пустота кончилась, он сразу проснулся и долго сидел, прислушиваясь к собственному сердцу — оно работало с перебоями, к горлу подступила тошнота.
— …Чего ж трупами ямы забивать, — продолжал свое Гребов. — Понятно, туго придется… А немец в глубину-то поопасается лезть…
Трофимов молчал, все стараясь справиться с собой, тупо ныло простреленное плечо — задело осколком. Гребов говорил что-то еще, но Трофимов уже не слушал; ладно, еще пять минут, может же он позволить себе эти пять минут, прежде чем взять на свою совесть гибель еще нескольких сотен людей, когда весь ход войны-то уже изменился. Вероятно, отойти в глубину лесов — наиболее целесообразное из всего, что есть. С другой стороны, стоит лесам чуть просохнуть от весеннего обилия воды, и немцы безжалостно подожгут их со всех сторон; разведка уже не раз доносила о таких попытках, правда, пока неудачных, весной и в начале лета леса плохо горят. Партизанам опять придется есть траву, гриб, незрелый молочный орех, незрелую ягоду и мучиться кровяным поносом.
Начинала чувствоваться предрассветная сырость, плечо ныло сильнее, Гребов терпеливо ждал, понимая всю тяжесть решения.
— Поверь мне, Анатолий Иванович, нужно отойти, хоть на одни сутки отойти. Давай не по-военному, по-крестьянски рассуждать. Нам людей надо сохранить, горячая пора впереди.
Трофимову хотелось спросить, что могут принести в таком случае одни сутки; и прорываться в узком, как горло, месте, обозначенном в схеме, из-за минных полей, казалось ему в эту минуту бессмысленным (не забыть передать о минных полях в Москву — не может, чтобы такая роскошь только ради нас). Ладно, еще пять минут… Еще пять минут — Трофимов уже не видел стоявшего перед ним Гребова; ясно, ведь старые базы теперь уже немцами взорваны, и их, немцев, около трех тысяч в самой глубине лесов; конечно, места в лесу всем хватит, — Трофимов через силу усмехнулся. Гребов беспрерывно курил; связные зло сплевывали, жалея махорку. Следовать совету Гребова нельзя, это уж точно…
— Кузин, посмотрим еще раз схемы, — сказал он и прищурился.
Из-за кустов быстро вышла Павла, простоволосая, с автоматом, в полуобгоревшей гимнастерке, заправленной в брюки. Стоявший возле Трофимова Кузин кивнул ей, а кто-то из связных спросил, не с пожара ли она. Павла не ответила, не останавливаясь, прошла прямо к Трофимову, и Трофимов внутренне сжался, увидев ее, потрогал рукой простреленное, немое плечо. Павла шла к нему, и в сером раннем рассвете хорошо видны были напряженные лица, лес начинал гудеть, опять взрывались, хотя и редко, мины.
Павла остановилась.
Опять разорвалась мина, очень близко, метрах в ста.
— Почему мы топчемся на месте, не прорываемся? — спросила Павла, перекладывая автомат из руки в руку. Трофимов, сразу настраиваясь враждебно к ней, от ее тона и оттого, что она пришла только сейчас и говорит о том, в чем, собственно, ничего не смыслит, молча ждал дальнейших слов, но она молчала.
— Мы не прорвемся, убито почти четыреста человек, — сказал он, хотя мог ничего не говорить.
— Это ничего не значит, Трофимов, — ответила она жестко и тихо. Он зло глядел на нее, подыскивая подходящие слова, чтобы понятно убедить ее, а вместе с нею самого себя, что нужно выиграть хотя бы суточную передышку. Никому другому он бы ничего не стал объяснять, но перед ней он не имел такого права, — это было трудно, но это было так.
— Нельзя отходить, — сказала она, рассматривая его особенно пристально и подробно, точно видя впервые, и ее холодное спокойствие, бесстрастный голос и замазанное копотью лицо (она едва увернулась от струи огнемета) отрезвили и обожгли его, и он тихо, с трудом сдерживаясь, сказал;
— Слушайте, Лопухова, занимайтесь своим делом. Здесь решаю я. Идите на свое место.
— С каких пор «выкаешь» со мной, Иваныч? Ты просто перепугался, Трофимов, с чего так развезло?
Он прислонился к стволу осины. Она ударила в самое больное место, так могут только женщины. Он поморщился, отвернулся, потрогал болевшее плечо, губы у него потрескались и пересохли, и он часто их облизывал. Павла внутренне жалела его и боялась показать свою жалость.
— Мужик ты или баба? Ты знаешь: отойти — всем передохнуть.
Трофимов плотнее привалился спиной к осине, он трудно, с хрипом дышал. Серый туман медленно проходил.
— Уходи, Паша, ты мешаешь, задерживаешь меня, — сказал он, вдруг успокаиваясь. «А все-таки молодец баба, наплевать ей на всех, пришла и сказала, что думает. Верно, нельзя отказать».