С четверть часа она сидела неподвижно, устремив глаза в одну точку, вяло положив ладони на подлокотники кресла. В дверь постучали, и она подскочила от этого осторожного стука, еле сдержала крик. Однако это оказался не кто иной, как мадемуазель Морозо, она принесла на подносе завтрак.

— Я вас разбудила?

— Нет.

— Может, отдернуть гардины?

— Да.

— Надеюсь, вы не больны?

— Не больна, только устала и замерзла.

Мадемуазель Морозо укоризненно взглянула на Элиану:

— Замерзли? А ведь калорифер работает исправно.

Она поставила поднос на кровать.

— На вашем месте я бы легла.

— Да нет, зачем же? Будьте добры, дайте мне поднос сюда. Я пристрою его на коленях. Вот так, хорошо. Боже ты мой, сколько вы всего принесли! Чересчур много.

Она попыталась улыбнуться, хотя к горлу подступала тошнота при виде этого скукожившегося антрекота, плавающего в теплом сале.

— Сейчас у вас вид получше, — заявила мадемуазель Морозо. — Я вас пока оставлю, а потом приду посижу с вами. Если вам что понадобится…

Она пальцем показала на кнопку звонка.

— Ах да, гардины…

Она бросилась к окну, отдернула гардины. Тюлевые занавесочки не скрывали пустынного загона, где в глубине какая-то полуразрушенная хибарка привалилась к низкой стенке. Ближе к окну две акации сплетали свои ветки; хилый плющ карабкался вверх по стволам, стараясь вытеснить с кусочка земли несколько сорных травинок. Очевидно, это и был «большой тенистый сад».

— Летом я вешаю гамак между двух акаций, — пояснила мадемуазель Морозо. — Закрою глаза, раскачаюсь, убаюкиваю себя, стараюсь забыть, что я живу здесь, в Париже, как пленница…

Она опустила широкие веки и с томным видом повела бедрами, показывая, как она качается в гамаке. Элиана отвернулась, от этой мимической сценки ей стало не по себе, и она испугалась, как бы за первыми признаниями мадемуазель Морозо не последовал подробный рассказ о всей ее жизни, но, вопреки ожиданию, уже через минуту осталась в одиночестве.

Первым делом она налила стакан красного вина и залпом проглотила его, надеясь собраться с силами. Потом дрожащими руками поставила поднос на пол и попыталась встать. Сил по-прежнему не хватало, но на помощь пришел дух. Толкая кресло коленями и руками, она пододвинула его как можно ближе к калориферу, отдышалась, вынула из чемоданчика записную книжку и авторучку. Потом, подумав, начала писать:

«Дорогой Филипп, ты хотел знать, почему я ушла из дому; сейчас я тебе скажу почему. Теперь, когда я от тебя далеко, сделать это гораздо легче. Ты даже вообразить себе не можешь, ни что такое сердце старой девы, ни сколько мужества потребовалось мне, чтобы написать эти слова. Целых одиннадцать лет я жила под одной крышей с вами обоими, изо дня в день была свидетелем вашего счастья, горя, неприятностей… Я же, как таковая, не существовала. Я только проверяла счета, заказывала обед, следила, чтобы в сарае всегда были дрова, а в вазах гостиной цветы. Я выслушивала твои рассказы, когда ты возвращался с прогулки, а также была поверенной тайн твоей жены. По-моему, я вас не особенно стесняла.

Сейчас не могу больше. Мне, Филипп, тридцать один год (а не тридцать, как я тебе однажды сказала). Возможно, ты ни разу не задумался над тем, какую роль играло в моей жизни чувство, а под словом «чувство» я подразумеваю любовь, мне нелегко далось это слово, особенно при мысли, что я собой представляю — лицо, морщины…»

Элиана отложила ручку и, нагнувшись, взглянула в окно. Черная курица степенно разгуливала по садику, то и дело чиркая клювом по земле; ветер гнул ветки акаций и стучал ставней о стену соседнего дома. Элиана снова взялась за письмо:

«Было бы справедливо, чтобы женщины, не способные внушить к себе любовь, были бы избавлены от нее. Однако природа слепа, а может, просто извращена. Я влюблена в человека, который не хочет меня потому, что я недостаточно красива. Представляешь, до какого отчаяния надо дойти, чтобы написать такое? Как бы я его любила, Филипп…»

Фраза получилась туманная, и Элиана добавила:

«… Как бы я любила человека, ко мне равнодушного, который даже не знает, какую страсть заронил в мое сердце… Но к чему она, эта бесполезная любовь? И вовсе страдания не облагородили меня, напротив, печаль, зависть и бесконечное, безмолвное отчаяние постепенно отравили мне душу; теперь я уже не способна ни на нежные слова, ни на великодушный поступок; иной раз мне приходит в голову страшная мысль, что чужое горе является как бы возмещением за мои муки и я радуюсь чужому горю. Поэтому самое большее, к чему я могу принудить себя, — это молча стремиться к собственному благополучию не во вред своим ближним.

Однако мне было бы не так уж трудно построить свою жизнь иначе и завоевать счастье, для которого я рождена. Достаточно было всего несколько слов, чтобы навеки разлучить того, кого я люблю, с той, на ком он женился вместо того, чтобы жениться на мне; и хотя я старше и не такая хорошенькая, я сумела бы обратить на себя любовь, которой не пожелала воспользоваться моя соперница. Надеюсь, ты разрешишь мне не называть имени этого человека. Только запомни, нет во всем свете человека более слабого, а возможно, и более низкого. Он повиновался бы мне, как повиновался бы первой попавшейся женщине, лишь бы та умела льстить его тщеславию и возбуждать его чувственность…»

Кровь бросилась ей в лицо.

— Это же гнусно, — вслух проговорила она. — Я не имею права…

С минуту она тупо глядела на вышедшие из-под ее пера слова. Она собиралась написать совсем другое, а тут вдруг откуда-то взялась эта фраза.

«Если он догадается, что я имею в виду его, — подумала она, — он никогда мне не простит».

Она положила перо на записную книжечку и хмуро пробормотала:

— Ну что ж, тем лучше. Таким образом, я сама вынудила его закрыть передо мной двери своего дома, где я творю только зло.

Она взяла ручку и начала писать:

«Боюсь, ты не поймешь, как это я могу любить человека, которого презираю, которому я улыбаюсь только потому, что так велит мне любовь, и собственное мое малодушие приводит меня в ужас! Я сама себе удивляюсь. Целыми днями я борюсь с желанием крикнуть ему в лицо: «Ты смешон, жена тебя обманывает, я даже знаю с кем, я знаю где, знаю все, о чем ты даже не догадываешься долгие годы; ты ей противен, она тебе не принадлежит, она издевается со своим любовником над твоей холодностью, впрочем, она употребляет куда более оскорбительное слово».

Элиана снова отложила ручку, чтобы собраться с мыслями.

— Возможно, так и нужно, — вслух проговорила она.

И продолжала:

«А я, Филипп, молчала. Я нехорошая женщина, но я не преступница, и какое бы оружие судьба ни вложила мне в руки, я не прибегну ни к одному. Вот с чем ты сталкиваешься ежедневно, вот он, мир ненависти, который дышит перед твоими незрячими глазами, и мучится, и бьется в тревоге. Не могу больше видеть твоего спокойствия, твоей отчужденности. Пусть это чувство не слишком-то благородное, согласна, зато оно вполне естественно. Целых десять лет я терпеливо выслушивала отчеты о твоих прогулках и жалобы на булавочные уколы неприятностей. Только не усмотри, ради бога, в этой фразе упрека, даже легчайшего, с моей стороны, но постарайся понять, какое действие оказывало на несчастную, которая пишет тебе, это многолетнее зрелище такой безмятежной, как твоя, жизни, где покупка книги, исцеление от насморка, увольнение горничной перерастают за неимением большего в события первостепенной важности. По всем этим причинам мне лучше всего уйти от вас. Ты был добр ко мне в той мере, в какой это тебе доступно, и, очевидно, считаешь меня неблагодарной. Но уж очень разные у нас с тобой, Филипп, судьбы. Если я дошла до того, что временами ненавижу твою вечную самоуспокоенность и самоуверенность, то и ты вправе опасаться, что мое возвращение внесет в твою жизнь смуту, носительницей которой, увы, являюсь я. Прощай. Надеюсь, мы с тобой никогда больше не увидимся».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: