– Угодно вам будет нашего сочинения пустячок послушать? – начал он, появляясь у Балакирева.

Балакирев был не один: у него со Стасовым возник какой-то спор и оба возбужденно жестикулировали; им было не до Модеста.

– Долго вы еще пустячками всякими намерены заниматься? – спросил Балакирев недовольно.

– Как бог даст, Милий. Если сподобит на что-нибудь большее, мы не откажемся.

Сверх меры всем увлекавшийся, Мусоргский переживал теперь увлечение книжными, устаревшими оборотами. Начитавшись старинных книг, он пристрастился к древне-славянской речи: со всей ее вычурностью, она пришлась ему по душе; после изысканной французской утомительно вежливой гибкости он погружался в царство языкового русского своеобразия, как в пруд с прозрачной холодной водой.

– Так как, господа, угодно слушать?

– Да, конечно, – сказал Балакирев. – Чего вы, Модест, кривляетесь?

Мусоргский спел «Савишну», аккомпанируя себе. Балакирев и Стасов молчали. Модест сидел не оборачиваясь, не зная, как истолковать их молчание.

– Как, господа? Аз многогрешный подлежу проклятию синедриона? Резолюция ваша беспощадна?

– Вы ничего не понимаете, Мусорянин, – ответил Балакирев наконец.

За шуткой Мусоргский пытался скрыть свое беспокойство и робость, и его шутливость раздражала.

– В толк не возьму, как в этакой беспутной голове родилось подобное! – проворчал Балакирев.

– Так нравится все-таки или нет?

– Ваша песня – чудо! – выкрикнул Стасов, вскакивая с места. – Чудо по силе, по скупости, по боли своей, выраженной в простых звуках. Неужто сами не поняли?

Стараясь скрыть, как он рад, Мусоргский ответил с напускным благодушием:

– Неплохо удалось, верно? Я, когда сочинил, даже подпрыгнул от радости. Потом схватил себя двумя пальцами за ухо: хотел проверить, сплю или не сплю. Нет, не сплю! Значит, думаю, господин коллежский секретарь, не будем вас отчислять от ведомства музыки – подержим еще на предмет разговления новыми вещицами.

Балакирев спросил более мягко:

– Вы что-то долго отлынивали. Небось не одно это состряпали? И другое что-нибудь есть?

– Есть, господа, скрывать не буду. Жизнь волнует меня каждодневными своими проявлениями: то одно хочется запечатлеть, то другое. Отныне и присно будем отдавать на суд синедриона свои малые опусы. Ежели угодно, в следующий раз у Даргомыжского покажем новый товарец нашего производства.

– Что это вы так мудрено стали выражаться, Моденька?

– А-а, это от профессора истории, господина Никольского, нам развлечение. Они выражаются, по полноте своих знаний, просто, а мы – с вычурами и в том находим забаву.

«Что же им показать? – думал Мусоргский, возвращаясь домой. – Корсинька – тот любит серьезное и плавность течения во всем. А мне плавность не нужна, мне и резкость подойдет, только бы была близка к правде. Мне и сатира годится. Все берем, что подойдет».

Он вспомнил, как недавно, любя Никольского, дружески к нему относясь, взял да и написал на него пародию: простенький житейский эпизод подал в шутейном виде и назвал, вопреки всем правилам дружбы, не слишком почтительно: «Ах ты, пьяная тетеря!»

Хозяин нетрезвый возвращается домой; хозяйка осыпает его бранью, и между ними происходит забавнейшее объяснение. В сущности, это обычная перепалка между женой и мужем. Что тут особенного и что тут композитору делать? Но вот Мусоргскому захотелось изобразить такую забавную сценку, и бедный Никольский, почтеннейший человек, должен был поплатиться за авторское намерение.

Песня была написана. Получилось, кажется, комично, весело и натурально.

«Тетерю» и показать? Нет, на примете у Модеста другое. Друзья – хоть они и друзья ему, а считают его человеком непутевым. Вот возьмет да покажет нечто такое острое и неожиданное, что они наконец поймут, глуп он или не глуп.

И, насвистывая что-то неопределенное, похожее на «Тетерю» и непохожее, Мусоргский потащился домой.

XVI

В следующий раз придя к Даргомыжскому, Модест застал там двух незнакомых девушек. Он спросил шепотом у Римского-Корсакова:

– А эти барышни что за птицы? Какого они рода и племени?

Тот почему-то смутился:

– Сестры Пургольд. Одна Надежда, другая Александра. Отменные музыкантши обе: одна играет бесподобно, другая поет.

– Каким манером сие стало вам известно, Корсинька?

– Я с ними знаком, – ответил тот неохотно.

Девушки, наслышанные о Мусоргском, глянули на него с любопытством. Одна сидела за роялем, другая в углу гостиной беседовала с Кюи, но обе, как по сигналу, повернулись в его сторону. Модеста представили им. После этого сестры постарались сделать вид, будто он их нисколько не занимает. Его это задело; он отошел и потом старался их не замечать.

Однако нет-нет, а Мусоргский поглядывал на них. Ему было видно, какими трогательно преданными глазами смотрит Корсинька на Надежду. Кюи с обычной своей любезностью занимал вторую. А он, бывший офицер и жуир,[xiv] не находил слов и не решался заговорить первый. Заговорить хотелось. Особенно его привлекала к себе старшая, Александра. Стоя в сторонке и перелистывая последний номер «Музыкального сезона» с дурацкой статейкой Фаминцына, Мусоргский украдкой посматривал на нее.

Ждали Балакирева и без него не начинали вечера. Хозяин сидел, как обычно, в кресле и высоким голоском спрашивал, какие события произошли за неделю.

– Совсем Милий от рук отбился! – проворчал Кюи. – Плохо стал собрания посещать.

– Он теперь занят, большой человек, – не то в осуждение, не то в похвалу заметил Даргомыжский. – Подождем, авось явится.

Надежда Пургольд тем временем разбирала новую тетрадь нот. Играла она невнятно, как будто только для себя, но бегло.

Прошло немного времени, а Балакирев все не являлся.

– Чего же ждать без толку? – проворчал Кюи. – Начнем, Александр Сергеевич? Вас и послушаем сначала.

Даргомыжский задвигался в кресле:

– У меня такая чудасия пошла, что страшновато показывать…

– А мы вас не выдадим. В геенну огненную надо будет за «Каменного гостя» идти – пойдем, многогрешные, и слова не скажем, – подал голос Мусоргский.

Сестры опять на него обернулись: эта манера говорить удивила их и, кажется, не понравилась. Мусоргский с мучительным неудовольствием подумал, что сегодня он оттеснен на второй план: пришли новые слушательницы и молча, без единого слова, установили свои законы.

Кряхтя и жалуясь, немного преувеличивая свою старость в обществе молоденьких девушек, Даргомыжский пересел из кресла на табурет перед роялем. Пока милая и подвижная Наденька Пургольд уступала ему место, он ласково погладил ее по руке, от локтя до ладони, показывая свое к ней расположение, затем посмотрел на сестру, которая была, пожалуй, не менее мила, хотя выглядела несколько полнее и крупнее.

Даргомыжский стал показывать новые сцены: обольщение Донны Анны Дон-Гуаном, сцену с Лаурой. Пушкинский текст брался без изменений, из самого слова автор извлекал музыку, и она как бы впитывала в себя поэтический смысл пушкинской драмы.

Гости обступили рояль полукругом. Саша Пургольд, выдвинувшаяся вперед, начала подпевать. Даргомыжский разыскал глазами Мусоргского:

– А вы что же молчите? Или наскучило сие действие?

Тогда Модест выступил вперед. Став несколько поодаль от Александры Николаевны и следя за нотами, он поглядывал искоса в ее сторону.

Странное дело: он, в речи своей вычурный, особенно полюбил в последнее время все естественное и простое. Саша Пургольд держалась просто и пела очень хорошо; жестикуляция у нее была верная и скромная. Все в ней располагало к себе.

Мусоргский вспомнил добрую старую знакомую, друга Надежду Петровну Опочинину Сколько раз казалось ему, что он в нее влюблен и что даже разница в возрасте не может убить его чувство. А тут при виде молоденькой, приятной, естественной и талантливой девушки он поймал себя на особом внимании к ней.

вернуться

[xiv] Жуир – человек, ищущий наслаждений, кутила.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: