В памяти остался такой эпизод. П. Д. Боборыкин (которого я знал с детства), очень интересовавшийся тогда петербургской молодежью «конца века» на смену восьмидесятникам, устраивал у себя, в меблированных комнатах на Фонтанке, собрания с чтением докладов и диспутами. Он писал свой очередной роман (какой — не помню) и жадно вслушивался в речи передовых, «умствующих» молодых людей на виду. Всё записывал. Даже в присутствии гостей то и дело подходил к высокому пюпитру в углу комнаты и строчил что-то. Дискуссионные собрания происходили вечером и затягивались до поздней ночи. Бывало на них человек десять. На одном В. Д. Набоков прочел дифирамбическую похвалу Диккенсу (придирчивый Боборыкин корил его: «Почему, читая по-русски, вы произносите «Дыккнс», а не попросту «Дикенс»?). На другом вечере сам хозяин, ревностный почитатель Литтре, предложил тему, — поводом послужила нашумевшая статья Брюнетьера о «банкротстве науки». Боборыкин задал нам вопрос: «Правда ли, что точное знание не отвечает больше духовным требованиям века»?
Кроме Дягилева, Философова, Набокова, среди приглашенных запомнились мне будущие мои сослуживцы по Государственной канцелярии — Елачич и Ону. Был и еще кто-то. «Молодые люди» поочередно высказывали свои соображения, более или менее согласные с выпадом Брюнетьера. Речи были преисполнены эрудиции и витиеватого задора… Я крепился, пока не выговорились старшие и собрание не закрылось, но тогда я заявил с азартом Петру Димитриевичу о моем неверии в науку-панацею истины, в науку бессильную перед тайной смысла и цели человеческой жизни…
Дягилев весь вечер не разжимал рта. Домой мы возвращались вместе по уже опустелому Невскому. Я сделал несколько иронических замечаний о том, как старательно блистали ораторы своим юношеским красноречием.
— Да и могут ли разрешить что-нибудь подобного рода дебаты? Вы были правы, Сергей Павлович, не сказав ничего…
Дягилев усмехнулся:
— Но вы-то не воздержались всё-таки и… тоже говорили…
Я оправдывался:
— Говорил, но в частном порядке, когда прения окончились…
Дягилев был щеголем. Его цилиндр, безукоризненные визитки и вестоны отмечались петербуржцами не без насмешливой зависти. Он держался с фатоватой развязностью, любил порисоваться своим дэндизмом, носил в манжете рубашки шелковый надушенный платок, который кокетливо вынимал, чтобы приложить к подстриженным усикам. При случае и дерзил напоказ, не считаясь à la Oscar Wilde с «предрассудками» добронравия и не скрывая необычности своих вкусов на зло ханжам добродетели… Вспоминается, как я встретил его однажды в Венеции (значительно позднее). Он подплыл в гондоле к ресторану с террасой на Canale Grande. Гондола причалила не к пристани, а к невысокому парапету с перилами, отделявшими террасу от канала. Дягилев перебрался через перила на террасу и протянул руку молодому красавцу-гондольеру, приглашая его с собой позавтракать. Чопорную публику за столиками явно покоробило… Но, признаюсь, в этом «жесте» была подкупающая непосредственная грация.
Он любил «дразнить гусей», частенько и перегибал палку — как в художественных новшествах для «эпатирования мещан», так и в личном быту. И это ему не прощалось, не прощалась его независимость от общественных пут и установленных мнений. На него ополчился и столичный дворянский мир, к которому он принадлежал по рождению (недаром настаивал, заграницей, на частице де к своей фамилии, что лишено смысла в применении к русским фамилиям, — Serge de Diaguilev), а сам путался с «какими-то художниками и литераторами»; ополчались и российские интеллигенты, носившие еще сапоги с голенищами и почитавшие мужскую нарядность признаком легковесности и реакционной гордыни.
Травля началась сразу, при первых же его шагах. И ругань, и зубоскальство. Как вышел «Мир искусства», благонамеренные газеты забили тревогу, нападая на редактора за «бесвкусное кривлянье» («парусные ладьи на Малютинском рисунке в журнале называли «зубами Дягилева»), уличали в наглом самовосхвалении и в посягательстве на святая святых русского художества. Критики по существу не было, да и не могло быть, — и критиков-то не существовало, — но тем охотнее печаталась безответственная хула, и широкая публика принимала ее как заслуженную декадентами кару. Дошло до того, что Буренин в очередном ново-временском фельетоне, глумясь над нитчеанством Дягилева и Философова, позволил себе непристойные намеки на «сверх-свинство» «Мира искусства».
Тут случился забавный эпизод, который помнят вероятно старые петербуржцы.
Дягилев был суеверен и мнителен (как часто очень крепкие здоровьем люди), боялся заразы, в особенности почему-то — сапа, не терпел улицы с извозчиками и ломовиками и для безопасности (не только из щегольства) завел себе одноконную каретку в английской упряжи. Прочитав пасквильный фельетон, он тотчас велел подать каретку и вместе с Философовым поехал к обидчику на квартиру. Оба надели цилиндры. Растерявшаяся горничная пропустила их в рабочий кабинет Буренина, сидевшего за письменным столом. Узнав непрошенных гостей, тот вскочил навстречу, но не успел двинуться с места, как Дягилев, без лишних слов, снял свой цилиндр и, нахлобучив его на голову нововременского зубоскала, прихлопнул сверху. Широчайший couvre-chef Дягилева втиснулся до плеч беспомощно заметавшегося Буренина, а «нитчеанцы» как ни в чем не бывало вышли из кабинета, спустились, не ускоряя шага, по лестнице и поехали обратно…
Не ручаюсь, точен ли этот рассказ в подробностях, но полвека назад именно так передавался он из уст в уста. Во всяком случае, всё это очень похоже на правду. Скор был Дягилев на презрительный жест и умел разрубать гордиевы узлы с великолепным апломбом.
Ожесточенные нападки, хотя и в менее грубой форме, на него и его дело продолжались. Делом этим был тогда «Мир искусства», первый действительно художественный журнал у нас, журнал новаторский («genre un peu rosse»[14] — как заявил мне Бакст на мое замечание: не слишком ли решительно развенчиваются «Миром искусства» иные всеми признанные художники?), журнал безусловно враждебный передвижникам с их пристрастием к драматическому «содержанию» и тенденциозной публицистикой, журнал европейского подхода к искусству: живописи, архитектуре, музыке, театру, всему художественному наследию веков.
Русских веков — в первую очередь. Ведь до того, надо сознаться, наше искусствопонимание сводилось к археологии, к научному изучению старинных памятников, к поискам «национальной самобытности» в Царской Руси, да еще к прославлению «реализма» художников, зараженных с шестидесятых годов гражданским радикализмом. О русской живописи восемнадцатого столетия мало кто имел понятие, скорее отрицалось это «подражательное» творчество времен Елизаветы и Екатерины. Полузабыты были его образцы, — где-то хранились в музеях, в дворцовых особняках и помещичьих усадьбах, но не вызывали большого интереса. Третьяковская галерея была к ним равнодушна. В пренебрежении находилось и искусство начала века, русский ампир, красота Санкт-Петербурга, стиль всей нашей художественной культуры, разросшейся после двенадцатого года.
Дягилев, при помощи Александра Бенуа, художника, историка и эрудита, захотел воскресить попранную красоту, оба восторгались ею пламенно. Работа закипела. Еще до выхода журнала сотрудникам «Мира искусства» привилась эта любовь к отечественному dix-huitième и бидермейеру. Дягилевское содружество загорелось очень петербургской умиленной влюбленностью в прелесть стародворянской России и в блеск ее ученичества у мастеров Запада. Ежемесячник Дягилева воспроизводил лучшие памятники нашего имперского прошлого, наполнялся виньетками из забытых книг, графическими мечтами о милой старине и стилизаторством всякого рода.
Начались и выставки «Мира искусства», очень ярко-неожиданные в первые годы. Распространяться о них не буду. Много лет пришлось мне в печати говорить об их участниках, «пробивавших окно» в Европу, — ведь после того, как Дягилев увлекся заграничной пропагандой русского балета, а журнал его прекратился и сами экспоненты мир-искусники захотели освободиться от его диктатуры (и тотчас раскололись на две группы — «Мир искусства» и «Союз русских художников», москвичей по преимуществу), — «Аполлон» оказался прямым наследником «Мира искусства». Оттого я и попросил Александра Бенуа написать вступительную статью, посвященную богу Муз, к первому номеру «Аполлона».
14
«Характера несколько бесцеремонного».