Теперь в кухню заглядывает жена Томася и на всякий случай начинает плакать. Этим она пытается открыто и громко продемонстрировать свое сочувствие горю Буковских. — Нишкни, глупая баба! — прикрикивает на жену Томась и грозит ей сухоньким кулачком. Та мгновенно смолкает, но смотрит на мужа с явным неодобрением. Смотрит сверху вниз в прямом и переносном смысле, поскольку Томась ниже супруги на целую голову. — Тут надо мозгами пошевелить, прикинуть, в какие двери стучаться. От рева никакой пользы не будет, — теперь он может сказать своей жене о тщетности слезоизлияния, поскольку Буковская тоже перестала плакать. — Так пошевели наконец мозгами, — огрызается Томасева, — ведь ты же мужик, хоть и не служил в армии. — Томась голову опустил, сокрушили его эти слова не потому, что были обидны. Они заставили его спуститься на землю. Буковскую он утешал, глубоко убежденный в своей правоте, но одно дело утешать, а другое — давать дельные советы. В прежние времена сказал бы ей: побыстрее отправляйтесь в Замостье, наймите лучшего адвоката. И можно еще жалобу подать на имя воеводы или даже самого пана президента. — А если бы и служил в армии, то что? В жандармов из пушки бы выпалил? Надо, пани Ирена, найти какую-нибудь лазейку. Связаться если не с немцами, так по крайней мере с нашими «синими» полицаями. Может, с отцом хромого Сташека. Он не самый отпетый, на деньги падок, а Яна всегда уважал. — Томась помаленьку отступал к дверям и не смотрел на Буковскую, словно стыдясь своей беспомощности. Ведь то, о чем он сказал, Буковская знала и без него. Томасева последовала за супругом. Тоже опустив голову. Но у дверей обернулась: — Ежели что, я могу сегодня обед принести и по хозяйству помочь.

Они остались одни. Прижав на мгновение сына к себе, Буковская заторопилась, надела пальто, покрыла голову вязаным платком. — Я пойду с тобой, — сказал Витольд просительным тоном. — Нет, я сама. С глазу на глаз легче договориться о таком деле. — И вдруг, припомнив что-то, запальчиво вскрикнула: — Это из-за тайника! Это все из-за Розенталя! Он накликал беду! — Хлопнула дверью, Витольд даже не успел возразить…

Когда Ирена подходила к зданию полиции, Ян уже въезжал в Замостье. Теперь он с большим вниманием присматривался к мелькавшему за стеклом внешнему миру. Куда? В каком направлении? По улице Костюшко, мимо автобусной стоянки, проехали на Рыночную площадь. Порывистый ветер трепал огромный багровый флаг, водруженный над ратушей. Черная свастика извивалась на багровом фоне, и казалось, что вот-вот лопнет…

— Я тут мало что могу, пани Буковская. Они в отделение вообще не заглядывали, — полицай Шимко смахнул белую нитку с синего рукава. — Я не хочу вас обнадеживать, скажу, как есть. Они ехали наверняка, значит, команда была сверху. Если бы дельце было пустяковое, поручили бы нам. Извините за прямоту, но к чему тут врать? Ложью беды не отведешь. Могу подсуетиться, кое-какие кнопки нажать в Замостье, хотя, чувствую, дело серьезное. — Через несколько дней я приготовлю деньги. — Ирена покраснела и опустила голову, как будто заключала сделку на черном рынке. — У меня ничего нет, придется съездить к матери или что-нибудь продать. Я понимаю, что помощь в таком деле дорого стоит. — Пани Буковская, пани Буковская… — горячо начинает полицай Шимко, однако не договаривает…

Теперь ехали в сторону вокзала, и Ян с чувством внезапного облегчения подумал: пожалуй, все-таки Ротонда. Тоже не райский сад, но лучше, чем гестапо. Автомобиль сбавил скорость, часовой, стоявший у моста Ротонды, взял «на караул», а Ян успел прочесть: «Временный лагерь для интернированных в целях общественной безопасности». Еще раз прочел и не почувствовал никакого облегчения. Временный, то есть мрачный полустанок, откуда поезд последует дальше. А куда может последовать, если дело касается общественной безопасности? — Ну, камрад, теперь придется пешком, сказал офицер по-немецки, но Ян не двинулся с места, притворяясь, что не понимает. — Вылезай, а то, наверное, ходули отсидел, — засмеялся штатский, довольный собственным остроумием. Водитель открыл офицеру дверцу. Сидевший справа от Яна рябоватый унтер-шарфюрер высунул из машины сначала одну ногу, осторожно поставил ее на землю, как бы проверяя, не провалится ли она под ним, и лишь после этой удачной проверки выбрался наружу. Пошли к высокой стене. Распахнулись ворота. Яну захотелось в один миг все охватить взглядом, и этот чужой мир поплыл у него перед глазами. Плац. Обширный. Круглый. Плац. — Schneller! Schneller! Was gafft ihr? Быстрей! Быстрей! Чего пялитесь? — Деревянная калитка в изгороди из колючей проволоки, такая невзрачная, словно вела в обычный двор. А там? А тут? На беговой дорожке, или похожей на беговую дорожку, — целая толпа. И крик. Совсем как при марафонском забеге, некоторые уже падали от усталости: И крик: — Laufen! Hüpfen! Бегом! Ложись! — Бегущие подымались и снова падали на беговой дорожке, опоясывающей почти по-зимнему чахлый газон. — Hüpfen! Rollen! Ложись! Катайся! — Офицер уже значительно опередил его и не оглядывается, ведь Буковский окружен высокими стенами. Все лежат теперь, прижимаясь лицом к земле. Нет, не лежат, ползут, никто не хочет отстать, на последнего все шишки валятся. Унтер-шарфюрер тоже не хочет отставать, он уже сыт всем этим по горло и подгоняет Яна каверзным ударом в поясницу. Вроде бы и ударил слегка, но чувствительно. — Komm! Иди! — Офицер ждет и машет рукой. Левой рукой машет, а правой опирается о массивный стол. Обыкновенный это стол или уже стол трибунала? — лихорадочно думает Ян. У них тут все на свежем воздухе? И битье, и бег, и допросы? Временная остановка в пути, а уже столько сюрпризов. Штатский подскочил к офицеру и зачиркал спичками. Одна, вторая. Третья вспыхнула ярким пламенем. Там, позади, снова началось. Laufen! Hüpfen! Скорей бы с ним начинали. Ян стоит в двух метрах от стола, поднял голову, старается спокойно смотреть на немцев, которые вынимают какие-то бумаги из картонной папки, совещаются шепотом, что-то помечают на полях машинописного текста. Скорей же. — Имя, фамилия? — Ян Буковский. — Год и место рождения? — Третьего марта тысяча девятьсот шестого года. — Какое заурядное начало, словно в обыкновенном суде дает показания. И так всегда бывает, спрашивают, хоть и знают, что ты — это ты. — Где родился? — В Гожкове, повят Красностав. — Профессия? — Учитель. — Чему учил? — Польскому языку и истории. — Was sagt der Hund? Что говорит эта собака? — обращается офицер к штатскому, и тот все переводит, тут же добавляя, что ответы правильные. Alles in Ordnung. Все в порядке. — Воинское звание? — Подпоручик запаса. — Теперь все улыбаются, и к Яну возвращается надежда. Может, дело только в этом? Три месяца назад его смутил бы подобный вопрос, но за три месяца многое изменилось. — Bist du ein Deutscher? Ты немец? — Офицер прищурился, словно от яркого света. Сидящие за столом перестали улыбаться. Кто чинил карандаш, кто постукивал пальцем по краю стола. Теперь все они в сосредоточенном молчании смотрят на Яна, и это молчание затягивается. — Почему не отвечаешь? — Штатский берет со стола одну из страничек и зачитывает неторопливо, отчетливо: — Владение иностранными языками? Немецким — свободно. Русским — слабо. Я поляк. — Ян ощущает сухость в горле, кашляет, старается подавить кашель, но выглядит это так, словно хочет хотя бы на несколько секунд оттянуть неизбежную откровенность признания: — Семья моя всегда была… нет, скажу проще. Мой дед женился на немке, родившейся в Польше, но ничего существенного из этого не следует. Я поляк. — Буковский кончил, а они все молчат, как будто слегка озадачены тем, что он так легко вышел из положения. — Ты глупее, чем я думал, — бормочет штатский сквозь зубы и ждет распоряжений офицера. Сидящие за столом начинают приводить в порядок формуляры, машинописные страницы записи. Бумаг целая куча, ведь не одного Яна привезли сегодня в Ротонду. Офицер тоже как будто не прочь покончить с этой первой частью дела Буковского. Он неторопливо приближается к Яну. — Na ja, schön. Ну и превосходно, — слова сотканы из сплошного благодушия. И тут же следом сильный удар по лицу. — Конечно, ты прав. Вывод: раз не немец я, значит, польская свинья. — И второй удар. Ян слизывает кровь с рассеченной губы, глотает сладковатую слюну, как успокоительное лекарство. Кто-то хватает его сзади за ворот и толкает в сторону беговой дорожки. А там некоторые завершают уже пятый круг, и Яну приходится наверстывать упущенное, чтобы сравняться с лидерами. Laufen! Laufen! Бегом! Бегом! Он пытается обмануть немцев и начинает свой марафон так, будто каждый шаг ему труден. Пятьдесят метров хитрил. Лишь столько выиграл. Дальше пришлось за это расплачиваться. Первый удар не слишком точен. Палка соскальзывает с левого плеча. Второй удар — по спине. Теплая куртка теперь как броня, и Яну почти не больно, но следующие удары попадают по голове. Laufen! Уже нет смысла думать о равномерном распределении сил и о том, сколько еще кругов осталось до финиша. Где этот финиш? Ян мчится стремглав, с широко открытым ртом, спотыкается, убегает от побоев. Всего несколько десятков метров отделяют его от группы наиболее сильных бегунов, теперь почти топчущихся на месте. Те, что послабее, лежат на земле и ничего не боятся, так как ничего не чувствуют. Седой тучный мужчина в черном костюме пытается переползти с беговой дорожки на газон. У него окровавленное лицо и окровавленные руки. Толстыми пальцами, на которых запеклась кровь, он цепляется за грязную, затоптанную траву, и, может, ему сейчас кажется, что он сумеет не только с беговой дорожки выползти, но уже находится в другом мире, по ту сторону высоких стен Ротонды. А Ян догоняет группу сильнейших. Чувствует острую боль в груди, его берет сомнение, одолеет ли еще один круг. Сгорбленные спины впереди, склоненные, втянутые в плечи головы и свистящее дыхание из нескольких десятков легких. Обогнал. И снова попытался сбавить скорость, но это уже отнюдь не было уловкой. Он кое-как справился с болью в груди. Laufen! Сумел привыкнуть к черным пятнам, мельтешащим перед глазами. Laufen! Но с деревенеющими, подгибающимися ногами ничего не мог поделать. Еще раз споткнулся, зашатался и, возможно, сохранил бы равновесие, если бы не удары, которые именно в этот момент обрушились на него. Лежа на беговой дорожке, он заслонил голову рукой. Пожалуй, даже не подумал, что так следует поступать. Рука поднялась непроизвольно, повинуясь инстинкту самосохранения. Прижался лицом к твердой, глинистой земле и с каким-то диким упорством начал считать тяжелые удары, которые падали на него, точно наносила их безукоризненно работавшая машина. И вдруг сбился со счета. И вдруг возмечтал о надежном укрытии, о таком, какое успел-таки подготовить для Розенталей. Genug. Хватит. Неужели померещилось? Он выкрикнул то, что стояло комом в горле? Genug! Genug! Возглас доносился с середины газона, где теперь стоял офицер. Для всех «genug» или только для тех, которые еще в силах трусить по беговой дорожке? Пожалуй, для всех, так как Ян уже не ощущает ударов. Он осторожно приподнимает голову и видит густой туман. Не сразу возникает из тумана потная, добродушная физиономия немецкого унтера. — Ну, шабаш, бери ноги в руки и сматывайся, — говорит унтер по-польски и достает из кармана платок, чтобы вытереть лоб. — Куда мне идти? — Ян подымается, охая, еще не веря, что забег окончен. — Вместе со всеми, — унтер расстегивает воротник мундира, шея у него тоже взмокла, а ведь уже не август, не сентябрь, и надо вытереть испарину, чтобы не схватить простуду… Камер больше дюжины. Только теперь Ян сообразил, что это камеры, когда с грохотом стали распахиваться высокие двери. Кругом двери. А с беговой дорожки, как с поля битвы, потянулись кучки побежденных. Идут. Несут. Сильные тащат тех, что сошли с дистанции. Солидарны до конца или только в конце солидарны, когда стало понятным: то, что их прежде разобщало, осталось за стеной. Теперь всем направо либо налево, в те или эти широко открытые двери. Налево ли, направо ли, а все равно в одном направлении идут. Вошел Ян в камеру, и кто-то толкнул его. — Простите великодушно. — Буковский не понял. Чуждые слова, мертвые, из другой эпохи. Потолок в камере высокий, и летом была бы от этого польза — прохладнее, больше воздуха. А теперь никакой пользы от промозглого холода. Ян сел на сырую землю, прислонился затылком к стене, хотел привести в порядок все свои сегодняшние проблемы, все тщательно обдумать, чтобы завтра не совершить ошибки. — Уважаемый, подвиньтесь ко мне, тут есть немного соломы… — Мне и здесь хорошо, я же в теплой куртке… — Извините, я вас толкнул, так как и меня толкнули… — Пустяки, нет у вас других забот? — Человек должен вести себя по-человечески. Даже в таких условиях. — Ян не отвечает, не хочется продолжать этот разговор. Закрывает глаза и пытается привыкнуть к возвращающейся боли. Он временно отвлекся от нее на беговой дорожке, боль же, как охотничья собака, выследила свою жертву. Может, и к лучшему? Забивают голову разные нелепые мысли, и их все больше. Ян чувствует, что в одиночку ему с ними не справиться. А боль — это боль. Союзник. — Здесь Буковский? Ян Буковский? Буковский! — Ян открывает глаза, словно очнувшись от глубокого сна, но и с открытыми глазами продолжает слышать этот голос. Из другой камеры? Возможно ли, чтобы голос пробился сквозь такую стену? — Я здесь, — откликается он неуверенно, на всякий случай, и спустя секунду перед ним предстает адвокат Бжеский. Ничему не удивляется, даже не здоровается с Яном, только помогает ему встать и говорит торопливо: — Идем, потолковать надо. Я видел, как тебя ввели в Ротонду, идем. — Как ты вошел? — удивляется Ян. — Все камеры соединены коридорчиками. Переходить запрещено, но никто не следит, так и пес с ними. Идем, здесь слишком тесно, чтобы разговаривать. — В низком, темном коридорчике, того гляди, лоб расшибешь о стенку. Они останавливаются в полуметре от соседней камеры. — Здесь… — говорит Бжеский и сразу же заводит речь о самом существенном: — Когда тебя взяли? — Утречком, сегодня, и прямо в Ротонду, без пересадки, — отвечает Ян громко, так громко, словно само присутствие Бжеского гарантирует безопасность. Все вдруг припомнилось. Тот их разговор за кружкой пива в забегаловке хромого Сташека. И следующий разговор, уже в Замостье, на квартире адвоката. Бжеский тогда принес из кухни большую деревянную солонку, высыпал соль в глубокую тарелку. — Искали бы здесь? — Нет… — честно признается Ян и тянет руку за сложенной вчетверо запиской, которая выпала из солонки. — Сам взгляни, прочти. Дела не так уж плохи, чтобы умирать от досадной беспомощности. Англичане бомбят Берлин и Ганновер, наш истребительный дивизион 215 сбил над Францией десять немецких самолетов, прочти, Москва дала согласие на формирование в России польской армии, прочти. — И третья встреча. А четвертая в хате Кортаса, в пяти километрах от Замостья. Кортас откинул широкий полосатый половик: — Пожалуйста, сейчас откроем люк, а внизу есть лампа, ее только зажечь. — Был обыск? — Бжеский спрашивает шепотом. Ян уже опомнился, поэтому тоже шепотом отвечает: — Обыска не делали, впрочем, я ничего не держу дома. Я же не дурак… — Теперь послушай, меня взяли вчера утром… — Вчера? — Тогда надо прикинуть, нет ли между твоим и моим провалом какой-то связи… — Ни о каких контактах не спрашивали… — Меня тоже, но разве это совпадение, что взяли троих сразу? — Троих? — В одной из соседних камер лежит младший сын Кортаса. Его страшно избили, сплошное месиво. Я буквально теряюсь, ничего не понимаю, думаю, думаю и просто все глупею. Троих в течение трех дней. — Ян молчит, тоже не знает, где кончается совпадение и где начинается провал, провокация. — Что с твоими гостями? — нарушает молчание Бжеский и поглаживает рассеченную щеку. — Чертовское невезение!.. — восклицает Ян, забывая на минуту о своем пиковом положении, — как раз сегодня я мог бы их принять, тайник закончен… — Какое невезение? Дружище, опомнись и благодари бога, что именно так получилось. Не понимаешь? — Нет… — Святая наивность. Если бы их даже сегодня не забрали вместе с тобой, сделали бы это через неделю, через месяц. Твой дом теперь наверняка под наблюдением, а евреи все равно что малые дети. Вроде бы огня боятся, но руки в огонь суют. Спрячешь их в убежище, а они тебе вдруг среди бела дня в сад выйдут, облачками полюбоваться, свежим воздухом подышать. Думал, что мир спасешь, спасая двух евреек? — Вернемся к нашему делу, — резко обрывает Ян, слова Бжеского его не убедили, а разводить дискуссию о спасении мира или хотя бы собственной совести теперь некогда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: