– Чего? – она сгримасничала на него, как на Чебурашку. – Я – это я, а ты – это ты… Ну?
– Вот тебе, Лера, и «ну»! – это вдруг в нем возник юморист-затейник (как вскоре выяснилось, совсем некстати). – Я говорю: что ты всё «я» да «я»! Да ты ж, Лер, не одна на свете! Ты попробуй хоть раз «мы» скажи: «Мы с тобой, Щелкунчик, простудимся, боюсь» – и увидишь, как хорошо будет…
– Чэво?! – это она придвинулась рассмотреть Чебурашку. – Ну-ка, ну-ка, мямли до конца!
– Зачем это мямлить, я тебе сочувствую, и все. Сказала бы «мы», другой раз – «мы», третий раз – «мы», глядь – и уже веселее. Ты оттого никогда и не веселая, а только во, – он указал на придвинутое лицо и удачно его скопировал, – «чэво?», «дрянь», «все сволочи»… – Дима захохотал и полез было обнять жену – мол, как я тебя дружеским шаржем-то…
Гром и молния! Разверзлись жерла дремавших орудий. Разворот, прицел, огонь из всех берданок… Словесные снаряды – осколки в мозгу: «…раздило… онок! учка… ребло… лемени… рнуло… орник!…»
Зверя разбудил. Счастлива мама, никогда не догадается, как ее сына:
– ..очный… рчок… ухлый… велый… рять… ня… удет… рянь… ошь… усь… учий!
…Да, мама, нету такой фантазии, чтобы…
– …мызник… тлый… ойки… рести… возный… укча… онял?! Рянь… учая?!
…«Онял, онял», душа моя!… Нету фантазии у матерей, бог их хранит – не услышит мама этого оперного водопада…
И что страшнее всего в ее гневе – это поиск живой боли. Кричит, рычит, но ясно чует – слова не ранят мозолистые перепонки. И тут орудийный перерасчет, поиск нехитрый – чего более всего боится нежная душа? Дверь купе – хрясть! Нараспах! Всем, всем, всем! Говорит и показывает разгневанная жена…
– Ах ты гнилушка аллергичная! Он еще издевается над женой! Да не ежься, не ежься, мещанин мамкин, пенек поселковый! Пусть люди слышат, с кем едут! Он жену в гроб вгоняет, детей по миру расшвырял, бездельником заделался, в нищету семью вогнал – ах, у него чесотка, волдыри от фотодела, обрадовался, сутенер, на чужой шее родной жены… Тьфу, заговорилась, черт облезлый, тунеядец волдырявый, над женой издевается, слышите?! Она его корми-пои, детей расти, а он шасть под мамину юбку – Митрофанушка безродный! Вот, вот, вот он, любуйтесь, пассажиры, знаменитый фотокор, оправдал вековую лень, мерзавец, сам сжег свою лабораторию, наврал, что несчастный случай, обложился справками про аллергию и шасть – на печку к мамуле, разоритель семьи!…
Кто-то заглядывал и исчезал, а две тетки – одна в клеточку, другая в горошек – воззрились на Диму с негодованием, кивают Лере, словно сговорились.
Дима желваками играет, в полку постельную вцепился руками – холодно, а мозгам – пекло, снова приступ намечается, сил нет, страх берет, стыдно открытой двери, крика, поклепа… стыдно, мама, спаси сына… все. Помолчали.
– Ладно, нечего тут, рты разевать на чужую беду, – хлопнула дверью, засуетилась над упавшим мужем. Нашатырь под нос, таблетку под язык, уложила, убедилась, что снова те же приметы (и пятна повыступали), накрыла одеялом и, тяжело вздыхая, отсела в свой угол…
«…Все равно я держала руль в руках: в больницу его водила, уколы ему научилась делать, выходила и тогда уже поняла: не нужна я ему, уйдет он от меня не сегодня завтра, чудес не бывает. Жалеть жалею, на ноги поставила, к матери вот его везу, а там – бог с ним. Я не в обиде, что меня не так понимают, не в обиде.
И вы там – как хотите судите, а я не волк и не овца. Я не упала духом от передряг. Я и детей людьми выведу, и сама от жизни счастье получу! Я – журналист, я повидала человеческий материал – на два романа бы хватило! Но я не романы писать, я как строила, так и буду строить свое счастье. Один сошел с дистанции – не беда. Мы и сами с усами. Вернемся через пару лет к этой теме и сочтемся – кто кого: жизнь меня или я – ее?
Так что будьте покойны, ваша дочь своего отца-офицера не подведет, и детям за мать краснеть не придется. Сами, повторяю, с усами! Чего и вам желаем. Целую, Лера»
Кончился поезд, через час объявили мамину станцию. Молча собирались, Дима еле держался: нельзя чесаться, а ужас как необходимо… нельзя, маму разом напугаешь, надо сперва подготовить. Вот уедет Лера, все расскажу по порядку. Все ерунда, мама, врачи точно сказали – полгода в домашней обстановке; овощи, фрукты, соленым и острым пренебречь; не дергаться, не волноваться – и все пройдет.
А после, может, Леру уговорю машину продать и тогда заново накоплю своего фотохозяйства… нет, рано, рано – нельзя об этом, сразу чесотка усилилась… Все будет отлично, мама, отдохну, ты же так давно меня звала к себе… а Мишка в армии, адрес ему бабкин известен, Ася в Пензе, у тети Вари там свояк в облоно, начнет учительницей в низших классах, а там поглядим… Не грусти, мама: за зимою перед осенью лето обещали!…
– Помоги, бестолочь закинь мне лямку сюда, спасибо, ваша хилость, да не суйся, сама донесу… Иди. Живей, машинист тебя ждать не будет…
Сошли на перрон, перецеловались с мамой. Двинулись было, а мама на теток смотрит. А тетки из вагона – одна в клеточку, другая – в горошек – на маму смотрят. Они всхлипнули, она всхлипнула, сына теснее прижала. А Лера раздраженно теткам:
– Чего разморгались? Залезайте к себе и моргайте друг на дружку! Что за народ! Хлебом не корми, дай в чужое нос засунуть…
Помолчали. Двинулись. Мать держит сына, будто он ей старший. Дима – как в тумане. А Лера – лишь бы дойти, свалить тюки и чемоданы. Помощников трое, все одноклассники Димины. По дороге между ними и Лерой – о погоде, о ценах базара – словом, главные темы на земле. А мама с сыном – позади, идут и помалкивают.
Во весь путь поезда жизнь представлялась ладной, крепкой, славной. Только нынешнее, думал, – некоторый досадный перекур. И отдых у мамы виделся из поезда досадной остановкой. К маминой юбке – здоровый мужик, как Лера говорила. И мама виделась издалека, по Лериным словам, маленькой хитрой старушонкой, прибравшей к рукам свое добро. Отца от дома когда-то отшибло, все на сына нацеливалась, вот и здрасти. Ему – горе, а ей небось только всласть его «медицинские каникулы».
Так казалось во весь путь поезда, пока его колеса ребра шпал пересчитывали… Короткий переход от станции до дома все мысли перевернул.
То, что на пленке черное, на фотокарточке белое, а что белое, то наоборот. Обмакнули бумагу в проявитель, и проступили все черты жизни – как они есть на самом деле. Липовая аллея, коза у крайней избы, дальше – каменные дома, и как хорошо. Воздух весной пахнет, птицы пересвист устроили, небо повеселело синевою, а облака узорные, замысловатые – на фотопленку просятся… Опять чесотка мучит, и Лера обернулась, смерила взглядом: ползете, парочка? Ну ползите, ползите. Нельзя про фотографию вспоминать, врачи твердо сказали: от нее вся аллергия.
Но мысли проявились, и такие ясные, глянцевые – хоть лизни ты их. И все, что было темное, стало светлое, что тут поделаешь. Короткая дорога, а сколько перемен в голове! Мама – радость, простота сердечная. И всех она любит, и всем она мать. И не надо было уезжать в Большой город, это факт.
И Лера не страдалица, нет. Детьми никогда не занималась, только собою. И все слова ее – только слова. На деле же получила все, что желала. Но это не обеспечило ее радостью, ибо в радости она никогда не видела толка. Она была и осталась «брателем», «хватателем», и бог с ней. Едет она не в командировку, не на повышение, а насовсем. Надо будет погодя письмо написать ей в Москву – чтобы не утомлялась ложью, а шла бы на все свои четыре стороны. Конечно, на машине бы шла и со всеми удобствами. А мама небось скажет: «Ты правильно решил, но ты ее жалей, сынок, ведь бог ей все дал для добра, а бес-то над нею и потешается. Все есть у человека, а радости ни на минутку, на что же стяжать столько хламу, коли радостью обделили человека?»
Ах, как ясно проступила вся жизнь. И смолоду не было того, что казалось. Был хомут, под которым смирился и все оправдывал в жене, лишь бы дети были как люди. И лишь бы работа шла. Но и в работе принял грех на душу. Серийность, говорил Захотин, – убийца таланта. А Дима всему находил оправдание. Лишь бы не кричала… и что же? Все равно был крик, и стыд, и дребезги, и кто ни попадись из добрых людей – все мимо.