- В момент припахали, - еле слышно шепнул Ванечка и заулыбался согласительно.
К Прошину подошла Воронина.
- Что будете пить? Чай? Кофе?
- Кофе. – Прошин щелкнул по носу засмотревшегося на ее ноги Ванечку. – Глаза вывалятся…
- Не слабо, - сказал тот.
- По местам! – донесся возглас Лукьянова и вскоре с подносом бутербродов появился он сам.
Прошин присел в уголке и. отстранившись от шума застолья, задумался о докторской. Не блажь ли это? Не трата ли времени? Одно дело, когда ты занят наукой и подобный шаг необходим в закреплении за собой определенного этапа изысканий, но какие к черту изыскания у него?… Деньги? Мотив. Но – вторичный. Лезть выше? Зачем? К чему менять свободу передвижения ферзя на символическое величие короля, ковыляющего с клеточки на клеточку и отвечающего за всю игру? Будет власть, кресло, большая зарплата, но будет и ответственность, уйма работы… А с другой стороны, король – фигура статическая, он не ферзь, что по проклятью своего положения блуждает по доске, натыкаясь на фигуры и фигурки и мешая им, стремящимся к удобной личной клеточке и больше того – тоже подчас желающих передвинуться… А потому фигурки дорого готовы заплатить за свержение шагающего через все поле. А он к тому же ни за белых, ни за черный, он некий третий ферзь – без войска, без жажды победить, с одной лишь мечтой – ходить куда возжелается. А такого сразят. И его спасение – превратиться в короля, отвечающего за игру либо белых, либо черных.
Прошин взглянул на собрание. Закипал какой–то диспут, на этот раз с участием Навашина, математика лаборатории.
– Человечеству повезло, – говорил тот, – именно повезло, что идеи и нормы поведения в процессе его развития получились различными. Борьба за правильность той или иной категории, за принятие ее как догмы заполняет подспудную неосознанность себя в этом мире. Человек не хочет прожить жизнь даром и потому бьется за свои или же чужие идеи, чтобы отогнать от себя страх за бесцельное существование. Он отгоняет этот страх опять–таки неосознанно, по велению инстинкта морального самосохранения, не менее сильного чем инстинкт самосохранения физического; инстинкт самосохранения морального – это и иммунитет против мыслей о неминуемой смерти. И люди, потерявшие его, те, в который вселились мысли–микробы о неизбежной бренности и бесполезности их дел, умирают. Сначала морально, потом физически.
– Все эти умные разговоры. – сказал Лукьянов. – кончаются одним и тем же вопросом: зачем мы живем?
– Ну, – сказал Авдеев. – и в самом деле, какого рожна?
– А ты не в курсе? – Лукьянов, жмурясь, поглаживал теплые батареи под окном. – Чтобы строить культурнейшее общество, развивать науку… Чтобы, наконец, проложить дорогу новому поколению, чьи косточки выложат следующие километры дороги.
– Дорога может никуда не вести, – сказал Навашин.
– Во! – заорал Чукавин скандальным своим голосом. – От таких все зло! Эгоисты и трепачи. А что он мне вчера сказал?.. Город, мол, – скопище пороков и грязи. Смог, отходы, никотин–алкоголь. Я, говорит, уезжаю вскорости в горы. Буду нюхать цветочки, смотреть на звезды и заниматься, чем хочется. А вас – на фиг.
– Минутку, – встрял Лукьянов. – Ты куда это намылился, Рома?
– В Осетию, – отчужденно ответил тот. – В один небольшой поселок. Буду преподавать математику в школе.
– Вот так вот, – сказал Чукавин. – А математическая модель датчика и расчет «Лангуста» – это ему до фонаря.
– «Лангуст» я рассчитаю, – произнес Навашин устало. – А анализатор – бред! Плод, созревший в праздной голове; плод, доказывающий, что древо познания – саженец. Врачи бессильны и уповают в своем бессилии на технику. Но рак ей не победить. Его победит лекарство. Или математика.
– Хе, – сказал Чукавин. – Математика!
– Да, – кивнул Навашин. – Составить систему уравнений и решить ее. Найденные неизвестные – компоненты лекарства.
Лукьянов, беззвучно смеясь, качал лысой головой.
– И дело в шляпе! – выдавил он сквозь смех. – Тебе легко жить, Рома, с таким запасом идеализма, завидую. Но почему заниматься математикой в Осетии удобнее, чем здесь?
– А здесь я не занимаюсь математикой, – отрезал тот. – Здесь я трачусь на прикладные, ремесленные выкладки.
– Так. А какая математика тебе нужна?
– Теория чисел, алгебраическая геометрия…
– Она что, неприменима на практике? – с интересом спросил Лукьянов. Он, чувствовалось, готовил подкоп.
– Нет. Почти нет.
– Ну, а философская ценность в ней по крайней мере имеется?
– Надеюсь.
– В таком случае все твои доводы, Рома, пустословны и бесполезны, как некоторые красивые формулы. А шубе, в которую ты запахиваешься от людей, недостает идейной подкладки. Что здесь ты сидишь, что в горах, труд твой так или иначе перейдет к людям, хоть ты от них, мягко говоря, не в восторге. А потому ты тоже косточка на одном из метров дороги. Которая, по твоим словам, никуда не ведет. А вообще болтовня это… Будем проще. Делай порученное дело, в нем твое счастье и так далее. Смысл. И вообще концепция великого общества страны советов.
– Очень может быть. – Роман теребил бородку, густо росшую на его сухом, красивом лице. – Только, делая порученное дело, мало кто знает, для чего оно… Да и кого это интересует! Главное – быть как все! Попади некий делопроизводитель из главка в восемнадцатый век, неплохо бы там прижился, уверен! Ходил бы в должность, получал свои рублишки, мечтал о прибавке жалования…
– А между прочим… – начал Чукавин, но договорить ему не дали.
– Все, братцы, – внятно объявил Лукьянов, постучав пальцем по стеклу часов. – Привал закончен. Дорога зовет.
Все, как по команде, повскакивали с мест и, стряхивая с себя крошки, загремели пустыми тарелками и чашками.
Роман отошел к своему столу, заваленному перфолентами, и, шевеля губами, застыл над ними в озабоченной позе. Округлые бугорки лопаток маленькими крылышками выпирали из–под свитера на его сутулой спине.
«А все–таки он с сумасшедшинкой, – снисходительно и грустно размышлял Прошин, в какой уже раз преисполняясь симпатии к этому человеку. – Чудило. И что ему надо? Найти формулу, за которой увидит Бога или лицо мироздания?»
– Алексей Вячеславович, - донесся до него заискивающий голосок Ванечки. – У вас тут столовка есть? Пожрать бы… А то чай этот с философией вприкуску… Живот подвело!
Ванечка преданно смотрел на него, хлопая редкими белесыми ресницами.
- Поступай в пищевой! – убежденно посоветовал Прошин. – Столовка – из подъезда – налево!
* * *
К Бегунову он заглянул под вечер, но неудачно: у директора сидел заместитель министра Антонов, дверь кабинета бдительно охранялось секретарем, и Прошину указали на кресло.
Пришлось ждать.
Сначала он нервничал, кляня высокопоставленное препятствие, потом успокоился, придвинул кресло к батарее, уселся, упершись локтем в низкий подоконник, заставленный горшочками с какой–то непривлекательной растительностью, закурил и, глядя на сгущающиеся за окном сумерки, погрузился в опустошенное оцепенение.
В «предбаннике» звенели телефоны, шла возня с бумагами, дробно и сухо, как швейная машинка, стрекотал телетайп…
И вдруг – взрыв тишины. Торжественной и напряженной, какая обычно предшествует взрыву бомбы. Главная дверь НИИ отворилась, и появился Антонов. Точнее, его живот. А уж затем пегие седины, очки в золотой оправе, дородное, суровое лицо…
– Наконец–то, – отчетливо, с ленцой вырвалось у Прошина. – Наговорились. Бонзы.