– А как Андрей? – спросил он, устало потерев пальцами веки.

– Сегодня в командировку. Во Францию. Вы с ним везучие в смысле заграниц.

– Может… я приеду?.. – спросил он, принимая отсутствующий вид.

Так было всякий раз: договариваясь о свидании, он невольно робел, не веря в ее согласие, и потому спрашивал неопределенно, вскользь, с некоторым даже внутренним страхом, готовый в любой момент отшутиться…

– Заезжай, – безразлично кивнула она, и, ощутив в ее состоянии нечто схожее со своим, Прошин, желая сгладить неловкость, мягко привлек ее и с той же затаенной опаской коснулся губами щеки.

«А девочка стареет… Морщины».

– В двенадцать… – уточнил он, тут же прикинув, что потом по телефону, на расстоянии, можно легко от встречи и уклониться…

Кажется, все… Ан нет; надо опять найти два–три заключительных слова, но слов нет, и снова – липкая двусмысленная пауза.

– Я страшно тороплюсь, – пробормотал он. – Проводи к Соловьеву, а то в ваших казематах заблудишься – не доаукаешься.

– Через дорогу строится наш новый центр, – сказала она. – Вот уж там будут казематы и переходы – в них только на электромобиле передвигаться.

– Капитальное строительство – как гарант развития науки, – процедил Прошин, дабы что–то изречь.

Далее шли молча. Блестели желтые пятаки ламп на низких потолках, из лабораторий доносились голоса, звон пробирок, шум воды; мелькали в полумраке коридоров белые пятна халатов…

– Ну вот. Пришли. – Она сунула руки в карманы халата и опустила голову, словно чего–то выжидая.

Новая задача – прощание. Деловито бросить «пока» – некрасиво; играть в искренность – дикий, неимоверный труд… Хотя вот – прекрасный вариант… Он приподнял ее подбородок, ласково и твердо посмотрел в покорные, любящие глаза.. Они быстро и осторожно поцеловались, тут же смущенно отступив в стороны – в больничных стенах любовные лобзания выглядят по меньшей мере нелепо. Прошин, храня улыбку, нащупал за спиной ручку двери. Стеснение прошло, настроение подскочило до сносного, скользнула даже мыслишка все–таки заехать к ней вечерком, а там будь что будет; главное – расстались, и расстались хорошо, душевно!

– Все, – отчего–то шепотом произнес он. – До вечера.

Таня пожала плечами.

* * *

Звонок Прошин услышал, едва отпер дверь. Он пробежал в полутемную прихожую, на ходу бросив портфель в угол, снял трубку.

– Леша?

– Леша, Леша, – недружелюбно буркнул он в мембрану. – Здрасьте, пан директор. И сразу – сердечное вам спасибо. За головную боль – анализатор этот… клеточных структур!

– Не надо так, милый, – Бегунов, чувствовалось, перебарывал раздражение от подобной преамбулы. – Этот прибор – что называется, во спасение тысяч жизней…

– Чем мне предлагается гордиться. – Прошин дотянулся до кнопки торшера и включил свет. – Меня бесят красивые словеса, – заметил он. – И я выскажусь на сей счет менее вдохновенно. Наша аппаратура – не панацея. Радикально она ничего не излечит. Соловьев – идеалист и восторженный псих. Далее. У меня масса работы по международной линии. Мне трудно. Слушай… Ну пусть, например, врачами займется Михайлов, а?

– У Михайлова и без того хватает дел. А если тебе трудно одному в отделе – пожалуйста, бери помощника. Приказ я подпишу.

– Спасибо за совет, – с издевочкой откликнулся Прошин. – Я уж как–нибудь один, своим слабым умом, без прихлебателей… – Он попробовал придумать что–нибудь еще утонченно–обидное, но нараставшая злоба уже мешала изречь изысканную гадость, толкая на выражения открыто враждебные, и потому он попросту ткнул пальцем в рычажок; с полминуты подержал его так, а затем, с ожесточенным удовлетворением послушав короткие, визжащие гудки, брякнул трубку на аппарат. – Ну, папаша, – вздыхал он, отправляясь на кухню. – Ну, козел…

Потом закурил, успокоился. Начал готовить ужин. Отбил в кровавые лепешки антрекоты, сделал салат. Поужинать плотно он любил. Знал – нехорошо, но отказать себе в этом, как и в куреве, не мог. Непоколебимый закон бытия: все доставляющее удовольствие – вредно, все муторное – полезно. И почему не наоборот?

Тяжелая, черно–вишневая струя «Изабеллы», пузырясь, ударила в дно бокала. Вино ему доставал Роман Навашин, математик лаборатории, состоявший в родстве с щедрым кавказским дедушкой, владевшим неиссякаемыми запасами этой амброзии. Роман не пил, и дедушкины посылки в качестве регулярного дружеского подарка переходили к Прошину, компенсируемые какой–нибудь скукотой из дефицита иностранных математических изданий.

Итак – ужин. Шипят антрекоты на сковороде, тает масло на теплой корочке хлеба, плывет из приемника баюкающий блюз…

– С приездом! – Он поднял бокал, мигнул своему расплывающемуся двойнику в темноте окна и пригубил вино – чуть сладкое, с водянистым привкусом ягодной мякоти.

Теплая волна хмеля дурманцем отдалась в голове. Стало осоловело спокойно, печально. Мелькнул обрывочной чередой воспоминаний прошедший день: Глинский, Таня, путаные переходы клиники, Соловьев, его одержимые глаза на беспомощном, детском лице... Нет, он не испытывал к врачу антипатии. Теперь это поверхностное чувство ушло; оно было мелким, возникшим в ожесточении против того, чья идея отрицала осуществление идей собственных, хотя – каких идей? Скорее, привычку не омраченной заботами жизни. Втайне он даже завидовал ему, как завидовал всякому, знавшему свое предназначение, но и это ровным счетом ничего не меняло – новый проект мешал, и его предстояло свести на нет. Существовало, правда, одно неприятное умозреньице: больные… Но кто они? Они абстрактны… Да и как на существующей пещерной базе сделать для них эффективный прибор? Нет, тут нужны иные технологии, а создание их – это десятилетия, или же – закупка уже готового материала на Западе. Тут–то можно и расстараться, но кто утвердит в расходную часть миллионы твердой валюты? Уж он–то, Прошин, знает, что пробить этакую сумму у властьпридержащих немыслимо. Так что: кто виноват? Вот уж точно не он!

Прошин спихнул посуду в раковину и недовольно покосился на приемник. Музыка давно кончилась, и далекий зарубежный диктор бубнил металлическим голосом новости. Впрочем, на русском языке.

Прошин покрутил регулятор настройки, но никакой подходящей мелодии не нашел. Эфир пищал, стрелял точками–тире, взрывался какофонией звуков, выплевывал обрывки фраз.

Он вдавил штырь антенны в корпус приемника и плеснул вино в бокал. Голова звенела в такт с лампами дневного освещения. Отдающий медком дым стлался по забытой в пепельнице сигарете. Скучно. И все его вечера таковы. В них отрадны первые минуты, когда готовится еда, играет музыка и будоражит голодная мысль об ужине. Потом музыка ускользает, приходит ленивая сытость, замирает перед глазами недопитая бутылка, и остается только сидеть и смотреть в окно – то безмятежно синее летом, то мутное от натеков льда зимой, то черное, в переплетающихся струйках бесконечного дождя, как сейчас, осенью. Ничего не поделаешь – закон компенсации. Платить полагается за все. Иногда воздают и не замечая того, иногда – замечая уже поздно, иногда – обдуманно и привычно, как он – скукой за прелести одиночества. Но только ли скукой? А Оля, сын? Он платит ими постоянно, едва ли не каждый день, вспоминая тех, кого бросил ради исполненной мечты уединения в этих стенах, где существует то, чего он хотел раньше: изысканные жратва и вино, первосортная бытовая техника, антикварная мебель и уникальный иконостас, реставрированный мастерами из Третьяковки. Нет, он не поклонялся вещам, хотя питал страстишку к самым дорогим, недоступным, однако бестрепетно мог бы отдать все праведно и неправедно приобретенное за возвращение той, которую любил и – предал! Но обмен произведен и, как всякий крупный обмен необратим. А потому – забыть о нем. Забыть!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: